В течение целого вечера Милешкин рассказывал о своих успехах, о бесчисленных покоренных им женских сердцах. Кого только тут не было — и проститутки, и купчихи, и прачки, и горничные, и трамвайные кондукторши, и светские дамы, — впрочем, все его баронессы и графини удивительно смахивали на проституток.
К полуночи Милешкин уже не говорил, а сипел из последних сил, поводя похожими на громоотводы рыжими усами. Наконец он заметил, что его рассказы не вызывают во мне должного восхищенья. Не раздеваясь, он заснул на своей походной кровати, на целый аршин выставив из-под одеяла длинные ноги в грязных сапогах. На другой день он оставил меня в покое.
Всякий раз, когда попадаешь в казарму, где все одеты одинаково, поначалу кажется, что все солдаты похожи друг на друга: те же ленивые движения, те же ругательства, произносимые вполголоса, бее всякого одушевления, та же для всех одинаковая мужская грязь. Только через несколько дней, когда я привык к кубанским пластунам, я начал различать отдельных людей. В большинстве это были малограмотные черноморские казаки, переселенные с Украины на Кубань еще при Николае I. Говорили они с очень сильным гаканьем на странной помеси украинского и русского языков. На этом сходство между солдатами кончалось, дальше начинались уже отдельные люди — большие и маленькие, молчаливые и веселые, злые и добрые. Даже никакой общей идеи, соединившей их под одной казарменной крышей, я не нашел; кто ругал большевиков кто белых, кто грузин, кто просто несчастный случай неизвестно каким образом заведший его в Сухум, кто — и таких было немало — свое собственное кубанское правительство. «Ховарун» — говорили они о Тимошенко, и каждый, в соответствии со своим характером, прибавлял нецензурный эпитет. Равнодушно, только с некоторым удивлением, они слушали меня, когда я начинал говорить о России.
— На кой ляд сдалась мне твоя Россия? — сказал мне толстый, как булочник, рыхлый кубанец. — Ты из Москвы, ну, так и лезь туда, а мне бы только попасть в мою Новогеоргиевскую станицу. Там у меня остались три лошади и жена. Только бы лошадей большевики не тронули.
Единственным человеком, заинтересовавшимся моими разговорами о России, оказался, — о, конечно, не корнет Милешкин, продолжавший мечтать о своих романтических похождениях, а взводный первого взвода, дослужившийся до хорунжего, старый, четырнадцать раз раненный во время войн — и японской, и мировой, и гражданской — седоусый кубанец Воронов. Я несколько раз начинал говорить с ним, все не решаясь рассказать о нашем проекте уйти в горы. Наконец однажды вечером, после обеда, — кормили нас сносно, черного хлеба и красной фасоли давали вдоволь, — я выбрал минуту, когда Воронов оставался один в своем углу, и рассказал ему о существовании Ивана Юрьевича, подготовлявшего наш уход в горы. Воронов внимательно меня выслушал, долго, молча качал головой и после раздумья, перевалив табачную жвачку из-за правой щеки под левую, сказал мне:
— Басни все это. Разве можно в феврале месяце идти в Кавказские горы? На высоте — там такие ветры, что вы в вашем халатике не выдержите и одной ночи. Нет, сейчас не сезон для партизанщины.
Он внимательно посмотрел на меня и добавил:
— Я, собственно, должен был бы донести на вас по начальству, но не беспокойтесь, я ничего не скажу, все равно вы никуда из казармы не уйдете: ваш Иван Юрьевич, наверное, уже дал тёку.
Около двух недель мы провели среди кубанцев. В город нас не пускали, — по-видимому, не слишком доверяя доброй воле новых добровольцев, — только несколько раз сводили строем на ученье. Однажды мы встретили Ивана Юрьевича, — издали он приветливо помахал нам рукой, но этим дело и кончилось. Плотников совсем загрустил — он все еще верил, что Иван Юрьевич подготовляет наш уход. Федя был спокоен и даже весел. Как-то вечером, когда мы легли спать и казарма погрузилась в тишину, нарушавшуюся только дыханием, сопением и храпом нескольких десятков человек, он сказал мне:
— Я свое решение принял — иду с кубанцами.
— Но если Иван Юрьевич… — перебил я.
— Я больше не верю Артамонову. — Федя назвал Ивана Юрьевича по фамилии, резко, как чужого. — Жила тонка. Вот увидишь — он струсит.
— Еще недели две тому назад… — сказал я.