Мы стояли в строю довольно долго, ожидая прибытия Тимошенко. Солдаты шепотом переговаривались друг с другом, шутили, — весна на каждого наложила свой отпечаток, и все лица, обычно хмурые и сосредоточенные, загорелись изнутри огнем, расправляющим морщины, огнем, молодившим каждого человека на много лет. Фесенко, подрагивая длинными ногами в офицерских сапогах, склонив набок голову в папахе, как петух, приготовляющийся клюнуть верно, рассеянно расхаживал перед рядами. Впереди шеренги, на правом фланге, стоял есаул Булавин — высокий, неподвижный, туго стянутый темно-коричневой черкеской. Солнце сияло на рыжих усах корнета Милешкина с такою силой, что приходилось жмуриться.
Наконец, уже к полудню, появился Тимошенко в сопровождении всего кубанского правительства. Аспидов держался в стороне, вероятно обиженный тем, что не ему предстояло произнести напутственное слово. Обойдя ряды, сказав несколько фраз вполголоса полковнику Фесенко, президент будущей кубанской республики обратился к нам. В черной черкеске, в черной каракулевой папахе, из-под которой выбивалась длинная прядь золотистых волос, с белой рукой, гордо положенной на рукоятку кинжала, он был действительно очень красив. Солнце било ему в глаза, он слегка щурился, и от этого казалось, что он лукаво улыбается.
— Кубанцы! Роковой час пробил! Сегодня с винтовкой в руках, с сердцем, полным надежды, мы отправляемся в поход для освобождения наших родных очагов. Вы все идете в бой добровольно. Вы знаете, что там, за горами, — Тимошенко широким жестом указал в сторону сиявшего нетронутыми снегами Кавказского хребта, и широкий рукав его черкески стал похожим на черное крыло, — там, за горами, наша родина, наши родные станицы. Там ждут нас наши хаты, наши жены, наши бескрайние кубанские степи. Не страшно умирать за свободную Кубань. Наградой победителю будут вольная жизнь и полные житницы.
Тимошенко, как опытный оратор, говорил недолго, но каждое слово произносил любовно, веско, со вкусом, гипнотизируя ряды пластунов широкими движениями рук. И когда он кончил словами кубанского гимна:
Эх, Кубань, ты наша родина…—
ряды вздрогнули и подхватили:
Вековой наш богатырь,
Многоводная, раздольная…
Я посмотрел на Федю. Закрыв глаза, с упоением, забыв все на свете, он пел:
Разлилась ты вдаль и вширь…
Я почувствовал, как пение охватываем и меня, как я, фальшивя, но честно стараясь попасть в такт, начинаю подпевать:
— Эх, Кубань, ты наша родина…
В тот день кубанский гимн нас сопровождал повсюду. После обеда рядами, отпечатывая шаг, мы прошли по улицам Сухума на пристань. Мы пели: «Эх, Кубань, ты наша родина…», грузинские мальчишки бежали за нами следом, женщины махали платками, мужчины в черных бурках показывали на нас пальцами; я уже чувствовал себя настоящим, коренным станичником. Когда мы грузились на маленький кривобокий пароходишко с длинною, как мачта, тонкой трубою — до Нового Афона нас везли морем, — мы продолжали петь. Когда Сухум скрывался вдали и над исчезающим городом во всем своем невообразимом великолепии выросли снежные вершины Кавказских гор, озаренных солнцем, мы продолжали петь:
— Эх, Кубань, ты наша родина…
Переход морем, совсем небольшой — километров двадцать пять, — продолжался до самого вечера. Наш перегруженный пароходишко еле полз по спокойному, нежному морю. На северо-западе, над самым горизонтом, из-за моря выросли фантастические скалы, — неужели же это были Крымские горы, на сотни верст приближенные миражем? Мягкие и пологие волны мертвой зыби искрились солнечными зайчиками, теплый, еле заметный ветер доносил с берега сладкий запах оттаивающей земли, а наверху, на востоке, недвижные, медленно меняя свою окраску — из ослепительно белых они (превращались в желто-розовые, в оранжевые, красные, наконец, в пурпурные, — смотрели на нас вершины Кавказских гор.
— Эх, Кубань, ты наша родина…
Уже в сумерки мы подошли к маленькой, сильно помятой волнами, исправленной наспех монастырской пристани. Все стало серым, только на вершинах гор еще держался легкий темно-розовый отсвет. Море слилось с небом, деревья слились с землею, и только между черными кипарисами белели стены Ново-Афонского монастыря. Близость фронта, проходившего в нескольких верстах на север, чувствовалась во всем: было темно, но повсюду возникали, как призраки, серые солдатские шинели, разговор велся вполголоса, курили в кулак и все ждали, что вот-вот эта настороженная тишина сменится воем, грохотом, адом войны, возникающим из ниоткуда, с неудержимой яростью и холодным бешенством.