«И я стрелял вот из этой самой винтовки туда, в них, в русских, я ловил на мушку бегающие фигуры солдат, я…»
— Часовой, куда, к дьяволу под хвост, провалился часовой?
Меня вывел из состояния этой отвратительной внутренней истерики крик есаула Булавина. Вероятно, уже в течение нескольких минут он не мог дозваться часового и, стоя в дверях, тщетно вглядывался во тьму и нетерпеливо топал ногой.
— Я здесь, господин есаул.
— Ты куда провалился? Спал, что ли?
— Никак нет, я… оправиться…
— А, это вы! Ну ладно, когда будете сменяться, скажите, чтобы завтра не делали побудки. Пускай спят. Так не забудьте — никого завтра не будить.
— Так точно. — Я почувствовал, что начинаю успокаиваться…
Обыкновенная, спокойная тишина ночи обступила меня со всех сторон.
На следующий день казарма проснулась в скверном расположении духа. Солдаты, сидя на нарах, лечили ноги, стертые до крови, били вшей, лениво переругивались друг с другом. Раненых нам не удалось повидать — их всех еще накануне услали морем в Батум. Вечером, после обеда, в дальнем углу казармы заиграла гармонь, неизвестно каким чудом донесенная до Поти, — весь наш обоз остался в Сухуме, и мы с Плотниковым остались без одеял. Гармонист, молодой, безусый кубанец со свисающей на глаза желтой прядью волос, уныло перебирал клавиши, и длинные ноты, медленно, как будто их тащили за хвост, расползались по неметеному полу казармы. Но вот гармонист, которому надоело бессмысленное перебиранье клавиш, начал вспоминать частушки:
Его голос, маленький, дрожащий тенорок, звучал пронзительно и жалко, веселый частушечный мотив пропадал, и пение было похоже на причитанья.
Гармонист замолчал, протяжно взвизгнув, задохлась гармонь. Потом вдруг широким жестом он растянул мехи, и на этот раз настоящий частушечный звук покрыл глухой говор казармы:
— Не пойду я больше на фронт! — закричал гармонист, бросая баян. — Вот вам крест, не пойду.
— Не пойдем, ну их к дьяволу… Сволочи!
Булавина в казарме не было. Милепшин лежал на нарах, вытянул свои трехаршинные ноги и не обращая ни на что внимания. Вскоре вокруг гармониста собралась почти вся казарма.
— Станичники! — кричал визгливым голосом толстый булочник. — Предали нас! Кровью нашей землю поливают, а сами по тылам сидят!
— Завтра на перекличке заявим: не пойдем — и кончено. Довольно нашей кровушки попили, идолы проклятые…
И уже нельзя было понять, кто кричит, отдельные возгласы сливались в сплошной визг. Среди обезображенных ненавистью лиц мне особенно запомнилась круглая рожа булочника, всплывавшая, как буек, над волнами человеческих голов. Однако когда Булавин появился в дверях, солдаты разошлись, угрюмо бормоча непристойные ругательства. Есаул ничего не сказал и направился в свой угол казармы, ни на кого и ни на что не глядя.
На другое утро переклички не было, но часам к десяти нас всех собрали на дворе казармы. Был серый, бессолнечный день. Теплый, южный ветер гнал низкие тучи, далекие горы скрылись в клубах серого тумана. Все стало плоским: плоская земля, плоское небо, плоские, серые лица солдат. Вскоре появился Аспидов и Тимошенко по-прежнему самоуверенный, голубоглазый и наглый. Злосчастного нашего командира, полковника Фесенко, с ними не было. Председатель кубанского правительства, будущий президент Кубанской независимой республики, начал уговаривать солдат: он снова вспомнил о родных очагах, о полноводной Кубани, о долге перед родиной, но на этот раз никакого впечатления не произвел.
— Пусть те, кто забыл ширь кубанских степей, те, для кого стали чужими родные станицы, для кого больше не светит кубанское солнце, пусть они отойдут в сторону. Мы сосчитаем предателей.
Ряды дрогнули, но никто не решался первым выйти из строя. Наконец, смущенно глядя себе под ноги, выступил гармонист и, отойдя на несколько шагов, остановился в стороне. За ним потянулись и другие солдаты, и вскоре сотня разделилась почти пополам, но все же оставшихся было больше. Последним присоединился к взбунтовавшимся толстый булочник, — боком, пригибая к земле свое взбухшее тело, он пролез за спины солдат и там схоронился.
Тимошенко посмотрел на бунтовщиков злыми, колючими глазами и сказал:
— Вот что, станичники, кто хочет уходить, пусть уходит. Скатертью дорога. Но только смотрите не раскайтесь. Потом уже поздно будет возвращаться. Пойдем ли мы на фронт, еще неизвестно, но тем, кто не предаст нашего кубанского знамени, я обещаю, — он запнулся, — хорошую награду.