Магическое слово «консервы» пробудило меня. Я побежал за Вяловым. Рядом с пароходом, у самого борта, в темноте, я увидел силуэт длинной баржи. По спущенным с палубы канатам взад-вперед сновали солдаты, главным образом наши кубанцы. Щуплый гармонист, упершись животом в перила, тащил веревку с привязанным к ней целым, ящиком консервов. На этот раз голод придал мне силы, и я воробышком соскользнул по канату на баржу. Консервы — корнбиф, известный в те годы под именем «аргентинской обезьяны», — лежали грудой, я увяз в них по колени. Бессильная жадность овладела много, мне хотелось сразу захватить как можно больше, но скользкие жестяные банки падали из рук, выскальзывали из переполненных карманов халата. Я больно стукнулся коленом в темноте о какое-то деревянное ребро баржи, и отчаянье начало овладевать мною. Наконец, разозлившись, я сунул несколько банок за пазуху и полез обратно на палубу парохода. Я ушел сделать два таких путешествия и стал обладателем дюжины банок, когда грузины спохватились и поставили часовых. Вялов, вытащивший целый ящик, поделился со мной. Плотникову повезло еще больше — вместе с Милешкиным и толстомордым булочником они вытащили пятипудовый мешок с сахаром, и после дележа, в котором участвовали все кубанцы, получил полную шапку крепкого, божественного рафинада.
Я растерялся от голода. Сломанное лезвие карманного ножа скользило по жести, я до крови исцарапал себе руки, в спешке просыпал сахар и долго его собирал на грязных досках палубы. Плотников помог мне: своим «перышком» он разрубил одну за другой несколько банок корнбифа. Обломком моего ножа я выковырял красное, с белыми полосами жира, волокнистое мясо. Я ел. Все кружилось у меня перед глазами. Сидя, как курица на яйцах, на банках корнбифа — я боялся растерять их, — я ел. Мясо застревало в зубах, я еде успевал прожевывать его, специфический консервный запах одурял меня, — а я ел, ел. Я ел всем телом — руками, ногами, спиной, я чувствовал, как пухнет мой живот, как мне становится жарко и пот пробивает меня, но я не мог остановиться и съел, одну за другой, три с половиной банки. Не знаю, как это случилось, какому угоднику я своевременно помолился, но я не заболел. Насытившись и отяжелев, — вероятно, так себя чувствует удав, проглотивший антилопу, — я почувствовал, что невероятная жажда одолевает меня. На пароходной кухне — о незабываемое блаженство! — мне удалось раздобыть фляжку кипятку. Засунув в рот треугольный кусок рафинада, надувший мне гигантским флюсом правую щеку, я пил сладкую горячую воду до тех пор, пока не почувствовал, что больше ничего не могу втолкнуть или влить в себя. Совершенно опьянев от сытости, шатаясь, я вышел на верхнюю палубу и устроился около горячей стенки пароходной трубы. Мгла окружила меня со всех сторон, звезды закачались в черном небе, и, завернувшись в халат, прижимая к груди оставшиеся банки с консервами, я погрузился в непробудный сон.
Весь день 18 марта мы простояли на внешнем рейде. Батум был окружен красными, и повсюду, то на севере, то на юге, вспыхивали ожесточенные перестрелки. Иногда шальные пули пролетали над головой и терялись в морской дали. Небо было безоблачно. В последний раз я смотрел на недостижимые вершины Кавказских гор, взлетевшие ослепительными облаками над черным Батумом.
Рейд пустел — один за другим снимались с якорей пароходы и, распуская клубы коричневого дыма, исчезали на западе. На корме «Марии» я набрел на целую группу членов грузинского Учредительного собрания: они, волнуясь и крича, оканчивали завязавшиеся до войны, уже никому не нужные и не интересные споры. По палубе одиноко бродили грузинские юнкера — под Тифлисом от первой роты в живых осталось всего три человека. Наши кубанцы мрачно сбились в углу носового трюма — их ничто не могло утешить после потери награбленного в Поти сукна.
У меня начались первые приступы кавказской лихорадки. Нудно кружилась голова, и от острого озноба я то и дело начинал стучать зубами. После того, как мой живот замолчал, мне больше всего на свете хотелось курить. Когда я увидел, как маленький голубоглазый офицер — грузина в нем выдавал только кавказский акцент — резал свернутые трубочкой листья табака, мое сердце не выдержало, и я предложил поменяться — табак на консервы корнбифа. Офицер отказался и дал мне просто так, даром, целую пачку слипшихся нежных листьев, пахнувших солнцем и теплой землей. Я до сих пор чувствую себя его должником.
Приступы лихорадки усиливались. Я снова улегся около трубы, грея замерзшую спину. Так, в полубреду, то теряя нить сознания, то снова обретая ее, в полном одиночестве — Плотников и Вялов устроились в трюме, — я провалялся целую неделю, до самого нашего приезда в Константинополь. За кормою, розовея в лучах заходящего солнца, скрылись горы Кавказа, Анатолийский неприютный берег потянулся вдоль левого борта, а я сквозь полусон не уставал повторять уже больше меня не обманывавшие слова:
— Нет, еще не все кончено, нет, я еще вернусь, обязательно еще вернусь, еще…