Сознание того, что все кончено, что безумное наше предприятие оказалось не только безумным, но и бессмысленным, ощущение все разъедающей пустоты, возникшее в душе, там, где все это время сияла туманная, неясная, фантастическая Россия, пришло уже позже, в лагере Китчели, на берегу Босфора. Пустота появилась не сразу — моя болезнь выдуманной мною Россией не могла кончиться в один день. Я пытался сопротивляться, но слабы и беспомощны были мои попытки защититься, жалки и ходульны слова, которыми я пытался заменить потерянную веру.
Нас привезли в Китчели в последних числах марта темным, безлунным вечером. Маленький пароход, на который нас погрузили в Золотом Роге, уныло пускал черные кольца из узкой и длинной трубы, походившей на мачту, и медленно полз против течения вдоль синих берегов Босфора. Мы миновали тонувший в коричневых сумерках рыже-черный Бейкос, перед нами вдалеке открылась лиловая пустыня Черного моря и беспокойно замигали маяки, стоявшие на европейском и азиатском берегах. На пароходике неизвестно откуда возник слух, что нас везут обратно в Батум, и хотя мысль о том, что наше утлое суденышко без провианта, без угля сможет пройти девятьсот километров Черным морем, была совершенно нелепой, всеми овладела тревога. Когда в темноте, покачиваясь на широких волнах, пришедших из открытого моря, наш пароход начал приближаться к черным анатолийским холмам, у всех вырвался вздох облегчения. Наконец, окруженный со всех сторон бархатной темнотою, «Неутомимый путник» (вот я и вспомнил причудливое название нашего пароходика) ткнулся носом в сваи большой, во мраке показавшейся бесконечной, деревянной пристани. Мы долго пришвартовывались. Потом все так же в темноте — ни у кого не оказалось ни одного фонаря, — проваливаясь между прогнившими досками помоста, мы двинулись к берегу. Невдалеке, шагах в ста от пристани, стояла пустая турецкая казарма — мы ее увидели на другой день, а в тот вечер только нащупали ее оштукатуренные стены. Вместе с Плотниковым и Вяловым, увлеченные общим течением человеческих тел, мы попали в большую комнату.
С трех сторон в темноте проступали черные кресты оконных рам с выбитыми стеклами, как будто мы очутились посередине фантастического кладбища. Неожиданно вдалеке вспыхнул то и дело задувавшийся ветром слабый огонек огарка, и при его колеблющемся свете комната показалась гигантской. Мы устроились на полу, у подножья реявшего в воздухе оконного креста. Измученный приступами кавказской лихорадки, только в последние дни начавшей отпускать меня, я моментально заснул, но и во сне продолжал видеть хоровод черных крестов, то смыкавшийся над головой, то расходившийся в разные столоны, как будто кресты повиновались ритму таинственной музыки, не слышимой мною.
В лагере Китчели мы прожили больше полугода. Понемногу беженцев набралось человек до пятисот, и когда уже больше не было места в казарме, невдалеке, на берегу высыхавшего летом ручья, раскинули большую зеленую палатку. Семейных отделили — им отвели восточное крыло казармы, и они расселились в маленьких клетушках, сооруженных из байковых одеял. Во время войны казарма предназначалась для артиллеристов большой дальнобойной батареи. У самого берега Босфора, около пристани, еще виднелись земляные насыпи, усыпанные осколками взорванных орудий, заброшенные ходы сообщений изрыли прибрежные холмы, за выступом скалы прятался бетонный куб военного склада, повсюду валялись снаряды с отвинченными запалами, ручные гранаты, всевозможный медный, железный и стальной лом. Понемногу мы начали обживаться. Вялов раздобыл доски, мы соорудили нечто вроде нар для нас троих, нам выдали одеяла — и потянулась лагерная жизнь: спокойная, ровная, голодная. Нам выдавали полфунта хлеба и дважды в день кормили горячей едой: на обед белая кормовая фасоль, остававшаяся твердой после недельной варки и похожая на красивый, отполированный волнами гравий, а на ужин каша, по-видимому сваренная из каких-то рисовых отбросов; она обладала удивительным свойством сцепления, и зубы в ней увязали, как в столярном клее. Конечно, это не было батумским голодом, но ни одной минуты мы не чувствовали себя сытыми, и часто по ночам нас мучила самая страшная из бессонниц — голодная.