Газета шла туго, но я утешал себя тем, что оставшиеся газетные листы я не съем. К вечеру, когда стемнело, я все же продал восемь номеров. Остаток, девяносто два номера в редакции отказались принять обратно, и мой чистый убыток был равен 1 лире 80 пиастрам. Пончики все же были выгоднее — по крайней мере накануне я был сыт.
В общежитии №…, когда я устраивался на ночлег — на полу раскладывалась шинель, под голову вместо подушки ставились башмаки, одеяло заменяла все та же шинель, — мой сосед, седоусый донец, посоветовал мне записаться в гимназию:
— Будут кормить, а ученье, говорят, не строгое. Я там уже был, да помешали усы: разве человека с такими усами можно посадить за школьную парту?
— Так вы их сбрейте.
Казак погладил усы рукой с тремя изуродованными пальцами (два остались где-то под Каховкой, как сказал он мне) и задумался.
— Нет, где уж там. Вам хорошо, вам восемнадцать. Я побреюсь, скину десяток лет, а все останется тридцать пять. Но если в течение этой недели работы не найду — не поручусь. Однако меня без усов не только станица, а и родная мать не узнает.
На другой день я отправился в гимназию, носившую чрезвычайно громкое название «Русский константинопольский лицей». Помещался лицей в старом деревянном особняке на улице Кулуглу, недалеко от Пера. Я устроился на крыльце, ожидая, когда наступит большая перемена и директор, профессор Харьковского университета Стороженко, выйдет из здания. Несмотря на то, что уроки еще не кончились, меня поразило количество людей самого разнообразного возраста, то входивших, то выходивших из здания. Человек десять прогуливалось по двору.
На учеников они не были похожи, занятия продолжались, из классов доносился сдержанный гул голосов и громкие голоса учителей. Я терялся в догадках. Вскоре раздался звук ручного колокольчика, и на пороге, окруженный девочками-подростами, появился Стороженко, которого я сразу узнал по описанию, сделанному моим седоусым донцом: небольшого роста, плотный, седоватая бородка клинышком, стрижен под гребенку.
Я протиснулся к нему:
— Господин директор, я вот насчет приема…
— Вам сколько лет?
— Восемнадцать.
— Фамилия?
— Андреев.
— Может быть, вы тоже сын Леонида Андреева?
Я растерялся, подчеркнутое слово «тоже» меня поразило, и я пробормотал довольно неуверенно:
— Да, тоже.
— Вчера ваш брат приходил записываться. Сколько у Леонида Андреева сыновей?
— Четверо. Но мои братья моложе, да у меня и нет братьев в Константинополе.
— Четверо! Этак весь лицей будет заполнен одними Андреевыми. Вчера ваш брат приходил, летчик.
Стороженко уже готов был выставить меня за дверь, когда я вытащил мой финляндский паспорт:
— Господин директор, вот, посмотрите.
Стороженко недоверчиво начал рассматривать таинственную бумагу, год тому назад выданную мне в Хельсинки, перед отъездом из Финляндии.
— Что за черт — Вадим Леонидович, и даже в графе «профессия» сказано: «Сын писателя Леонида Андреева». — Директор был явно озадачен. — Скажите, в каком году был написан «Красный смех»?
— В тысяча девятьсот четвертом.
— Какая фамилия у героя «Жизни Человека»?
— У героя нет фамилии. Это символическая драма, и герой пьесы просто называется Человеком.
— Не знаю, действительно ли вы сын Леонида Андреева, но Андреева вы по крайней мере читали. Вчерашний ваш брат сказал мне, что фамилия героя «Жизни Человека» — Епиходов.
— Не может быть у меня брата-летчика. Я старший, а следующему за мной брату, Даниилу, еще нет пятнадцати.
— Ладно, оставайтесь. До какого класса вы учились?
— Я кончил… — И, опять испугавшись, что меня не примут в лицей, поспешно прибавил: — Семь классов.
— Вам восемнадцать? Так? Знаете что, идите лучше в седьмой, восьмой и так переполнен.
Таким образом, с аттестатом зрелости в кармане я попал в седьмой класс Константинопольского лицея.
3