В полдень мы отправлялись на площадь Таксим. Ходу туда было минут двадцать. Площадь Таксим — это нечто вроде константинопольского Марсова поля: здесь до войны принимал парады Абдул Гамид, восседая под своим пурпурово-золотым балдахином. Во времена оккупации союзными войсками площадь пришла в запустение: по краям появились неизбежные лотки с халвою, под черными зонтиками, рассевшись прямо на земле, турки в красных фесках играли в карты; упорно не прогоравший русский генерал подторговывал ненаваристым борщом; пешеходы разукрасили таинственным узором тропинок немощеный грунт, а наши лицеисты часто играли здесь в футбол, пользуясь странным мячом, от постоянных починок приобретшим не предусмотренную никакими геометриями эллипсоидо-параллелепипедную форму. В глубине площади, на другом ее краю, помещались три бирюзовых палатки, и под брезентовым навесом дымила передвижная кухня. Лицеисты получали карточки, по которым выдавалась порция каши и хлеба. У каждого лицеиста было по нескольку карточек благодаря текучему составу лицея. Вскоре у меня их набралось четыре: Петра Сидорчука, ученика третьего класса, Петра Самохвалова, из седьмого, и какого-то Кровопускова, без имени и обозначения класса, и моя собственная, в которой я по ошибке был назван Владимиром. Все вместе это составляло около двухсот граммов хлеба. Похлебку, химический состав которой не смогла бы определить ни одна лаборатория, мы брали не больше чем на две карточки — три порции мог съесть только Сумец, центрфорвард нашей футбольной команды. Утром в тех же бирюзовых палатках нам выдавали жиденькое какао с небольшим кусочком хлеба.
В тех случаях, когда погода была особенно скверной, пить какао на площади Таксим отправлялись только особенно голодные ученики. Они собирали карточки у всех лицеистов с условием выпить только какао и принести владельцу его долю хлеба. Не раз я возвращался, сквозь ветер и мокрый снег, с раздувшимся животом, в котором переливалась, как в раскачивающемся ведре, выпитая жидкость, и все же с ощущением неутоленного голода.
В общем жить было можно, и если бы не наш возраст, когда и после сытного обеда подчас хочется есть, то было бы совсем хорошо.
Первый день, проведенный мною в лицее, остался незабвенным. Когда в четыре часа кончились занятия и лицеистки разошлись по домам, лицей зажил своей собственной, особой жизнью. Большинство учеников ночевало в тех самых классах, где днем проходили занятия, — никакой дисциплины не было, никто за нами не наблюдал. Я остался в той же комнате, в седьмом классе, где только что кончился урок планиметрии: на доске еще белел чертеж «пифагоровых штанов», исполненный неопытной рукою. За учительским столом дроздовский капитан два поручика и помощник присяжного поверенного составили партию в винт; посередине комнаты на нещадно чадившей жаровне несколько лицеистов поджаривали яичницу с помидорами (много помидоров и мало яиц); рядом со мной устроились зубрилы — старший унтер Браджаньян и юнкер Змеев, и их монотонное жужжание: «Синус квадрат плюс косинус квадрат равняется…» — прерывалось выкриками винтёров:
— Опять вы, Пал Палыч, пошли с пик…
— Да я только две бубночки прикупил…
— Проремизились, Иван Лексеич, ишь куда полезли — пять без козырей…
И возгласами учеников, собравшихся около жаровни:
— Ты что же, Молекула, половину моей порции слопал, я два яйца принес, а ты одни томаты, сукин сын…
— Дай затянуться, одну только затяжечку. Бог мой, как хочется курить!
Непонятное поведение одного из учеников, очень симпатичного на вид толстяка, пожалуй, поразило меня больше всего. Лавируя между винтёрами и устроившимися вокруг жаровни, он занимался странным делом: набрав в рот воды и отставив стакан, брызгал на какую-то серую тряпку, оказавшуюся при ближайшем рассмотрении рваной рубашкой, которую он тщательно растирал пальцами. Когда воды во рту не оставалось, ученик, поеживаясь голыми плечами, набирал новый глоток, отставлял стакан, его и без того полные щеки превращались в два апельсина, и он снова начинал поплевывать то на воротничок, то на грудь рубашки. При этом он все время двигался по комнате, не останавливаясь ни на минуту. Дня через два мне самому пришлось заняться этим странным делом: воды в лицее не было, ее приходилось воровать в колодце соседнего дома или приносить издалека, из-под горы, где слабо струился общественный фонтанчик, перед которым постоянно толпилась длинная очередь. Вода ценилась в лицее не меньше, чем она ценится в Сахаре. Стирать белье было негде и нечем. Приходилось устраивать то, что у нас называлась «химической стиркой», — поплюешь на воротничок и на грудь рубашки, разотрешь грязь, приклеишь мокрые части рубахи к окну или положишь их под пресс — доску с тяжелым камнем — и вот стирка без мыла и воды, глаженье без утюга.