Кон больше ничего не смог от нее добиться, ее трактовка жизни в этой стране не поддавалась переводу.
Про Эланду Гуд Робсон не рассказывают в школах. В учебниках среди мириад сражений и мирных договоров нет места для жен. Но я никогда не забывала ее слов о том, что ей нужна дополнительная защита. Они сияли в моей памяти. Они направляли меня, как секстант.
Мы были единственной семьей в Сансете. Все было бы иначе, будь у меня подруга, какая-нибудь темнокожая женщина, которая могла бы спрятать нас с Сыночком у себя в комнате для шитья, как она спрятала бы побитую жену. Я могла бы броситься к ней в объятия. Но я не была побитой женой, я была по-своему любима. И у меня не было такой подруги. Даже к Эдит, единственной еврейке нашего квартала, которая на своей стороне улицы была столь же одинока, я не могла обратиться. О том, чтобы нам с Сыночком той ночью сбежать, не было и речи. Вообразите: афроамериканка бредет по шоссе со своим сыном-калекой, надеясь на помощь таких же, как она, мигрантов. Так его не спасешь. Логично было бы обратиться к негритянской общине в Филморе, но с тем миром мы тоже оборвали связи.
Тогда я винила его теток. Они утверждали, что их семья родом с Гавайев и по отцовской линии ведет происхождение от дочери вест-индского морского капитана и внука Джеймса Кука. Эта очаровательная, хотя и неправдоподобная легенда позволяла им чувствовать себя особенными. Они были типичными представительницами старой афроамериканской общины Сан-Франциско: начитанные, умные, пекущиеся об устроении правильных браков. Мужчины ходили с тросточками, а женщины носили камеи с вырезанными на них лицами белых людей. Они считали себя не такими, как остальные люди их расы, – и Холланд тоже. Я помню, на одном из первых ужинов, приготовленных мной для тетушек, они мне сказали:
– Может, четыре-пять поколений назад у нас и был африканский предок, но, как видишь, европейская кровь разбавила африканскую.
Я выслушала эту речь с изумлением, почти с восхищением. Какая привлекательная фантазия: верить, что можно оставить позади расовые проблемы.
Однако они были сторонницами сегрегации.
– Мы предпочитаем так, – говорили они нам с Холландом. – Чернокожие должны вместе работать, есть и делать покупки.
Они хотели, чтобы мы с Холландом продали «Сансетское имение», как они его называли, и переехали поближе к ним, в Филмор, в афроамериканский район, где становилось тесно от семей, которым не хотели сдавать жилье в других местах, но я воспротивилась. В душе я хотела другой жизни, лучшей. Вот мы и жили у океана, вдали от сородичей. Возможно, это было неправильное решение, может быть, мы старались сойти за белых – и тети, и сам Холланд. Но я помню, как весной того самого 1953 года в Сан-Франциско приезжал Тэргуд Маршалл, и в газете писали, что, по его словам, некоторые чернокожие предпочитают служить в сегрегированной армии, потому что там они могут стать генералами. Может быть, тети предпочитали сегрегированный Сан-Франциско, потому что в этом мирке они могли дорасти до градоначальниц. Они не видели, что происходит, не замечали того, что вот-вот случится в нашей стране. Бедные старушки, мне кажется, им было слишком страшно.
Конечно же, я была виновата не меньше. Я была запугана, как и все, я знала, в какой опасности мой муж. Он что, не видел недавнее фото из Комптона, в одном дне езды от нас, – горящего креста во дворе чернокожего, баллотирующегося в Сенат? Или его я тоже вырезала? Какое ужасное время для таких мужчин, как он. Я не знала, как бороться с белым мужчиной, я родилась без этой мышцы. Но я знала одно: молчание, словно экзотический яд без запаха и вкуса, исподволь ввергает жертву в безумие. Я ополоумела от страха и стыда, мой тщательно выстроенный мир смело торнадо, в меня летели обломки стен и окон, и все, что я могла, – это скорчиться и ждать, когда стихнет. Мои сомнения, мои вопросы – я закупорила их, как бабочек в морилке. Долг жены все еще слегка окрашивал мои действия, я хотела защитить Холланда и его прошлое. Базз очень доходчиво все разъяснил, но жизнь моя все так же текла в неровном ритме смещенного сердца, и я чувствовала себя медсестрой, которая, обходя ночью палаты, обнаружила, что ее пациенты сбежали. Чью жизнь ей теперь спасать? Свою?
Оказалось, что я не могу спать, все вспоминаю, как случай свел нас вместе – дважды, – и, как женщина, несущая фамильные драгоценности в ломбард, прикидываю, что мне это даст, чего оно стоит, чем я собираюсь пожертвовать. Не только нашим браком, но и всем, что мы делали по пути к нему, нашей тайной историей. Историей любви, можно сказать. Это была простая история военных лет, но этой версией я не делилась ни с чужими, ни с друзьями. Я держала ее в секрете. Думала, что мы оставили ее в прошлом, позади, внизу, но вот она возникает опять, по ночам, всплывает, словно труп со дна.
Стояло лето 1943-го, нам еще не исполнилось и двадцати. Однажды вечером мать Холланда вручила ему повестку, она принесла ее на крыльцо – мы там слушали радио.
– Ты смотри, – сказал он.