Вспомнив кое-что, Иван Иванович вышел в сад, чтобы осмотреть землю под окном, но ему не повезло: как раз там стояла Дуняша, которая горячо рассказывала горстке деревенских сегодняшние события, и, конечно, все следы, если они вообще имелись, уже были затоптаны. Осерчав, Игнатов вызвал седоусого полицейского, призванного следить за неприкосновенностью места преступления, и сделал ему строгий выговор. Полицейский слушал чрезвычайно внимательно, но даже по выражению его глаз ощущалось, что Игнатов для него – щенок и сопляк, хоть и лицо должностное, а само убийство – гадость неимоверная, хотя бы потому, что оторвало полицейского от поедания вкуснейшей домашней ухи.
– Мне надо допросить еще несколько свидетелей, – объявил Игнатов под конец. – Но сегодня я еще вернусь.
Досадуя на себя, что его не принимают всерьез, Иван Иванович забрался в свою двуколку и велел везти себя к Клавдии Петровне. Его очень беспокоило, что убийство случилось именно так, как описал Ергольский, и перед тем, как беседовать с писателем, он желал заручиться показаниями постороннего лица.
Поговорив с Бирюковой и поэтом, о чем читателю уже известно, следователь отправился к Матвею Ильичу. Последуем же и мы за ним.
Глава 8. Романист и журналист
Матвей Ильич Ергольский любил вечера. Он любил облака в вышине, отсвечивающие розовым, солнце, клонящееся за горизонт; любил вечернюю прохладу, пение птиц в зарослях сирени у крыльца, зарождающиеся сумерки, в которых все лица кажутся прекрасными и таинственными, а голоса становятся мягче и нежнее. Как всякий сочинитель, он отдавал себе отчет в том, что любит в чем-то порождение своей фантазии, что бывают вечера и горькие, и унылые, и несчастливые, но их он отодвигал на задворки памяти, изгонял, чтобы они не мешали ему наслаждаться его мечтой. Сейчас он расположился в саду, под разлапистыми кленами, в удобном плетеном кресле, со всех сторон обложенном мягкими подушками; и это кресло Матвей Ильич не поменял бы на первый трон земли. По другую сторону круглого стола, накрытого кипенно-белой скатертью, в точно таком же плетеном кресле сидел Георгий Антонович Чаев и курил трубку. Отсюда, из-под кленов, было видно, как солнце уходит в закат над озером, чтобы окончательно затеряться где-то в зарослях за домом отсутствующей баронессы Корф. Чуть поодаль от мужчин, в кресле поменьше с шитьем в руках устроилась Антонина Григорьевна. Она почти не принимала участия в разговоре, поглощенная своим вышиванием, и Чаева невольно восхищало, как быстро и ловко снует иголка в ее длинных тонких пальцах. Это не то чтобы сбивало его с толку, но мешало сосредоточиться на том, что он считал главным – а главное состояло в том, чтобы заманить Ергольского в новый журнал, у которого были самые серьезные перспективы и намерения. Отчасти из-за этого Чаев и приехал к Матвею Ильичу, чтобы добиться его согласия, потому что хорошо знал своего друга и понимал, что простого приглашения письмом тут будет недостаточно.
– Здравомыслящие люди, – рокотал мягкий баритон журналиста, – имеют право – нет, даже более того: должны объединиться перед лицом грозящего обществу раскола. Ты меня знаешь, я менее всего склонен к паникерству, но то, что происходит сейчас, весь этот разброд и метания, ожесточение против властей, которое, по сути, ни на чем не основано, и горячие головы уже призывают к революции… Матвей!
– Угум? – рассеянно отозвался романист. Глядя на облака, он размышлял, как поточнее описать их форму, если по ходу действия романа, который он сочинял, ему представится такая возможность.
– Я считаю, что мы не имеем права оставаться в стороне, – сказал журналист, немного рассердившись на то, что его длинная речь, которой он рассчитывал убедить собеседника, судя по всему, пропала втуне. – И я совершенно точно знаю, что тебе есть что сказать. Публика держит тебя за развлекательного романиста, но ведь ты мыслишь гораздо глубже, и твои книги вмещают далеко не все из того, на что ты способен. Если бы ты согласился написать для нас несколько статей…
Антонина Григорьевна метнула на мужа быстрый взгляд. Со стороны это осталось совершенно незамеченным, потому что иголка в ее пальцах ни на миг не замедлила движения.
– Статей, стате-ей, – протянул Ергольский не то задумчиво, не то с легкой иронией. – Грустно, Жора.
– Что грустно?
– Да то, о чем ты говоришь. – Писатель зашевелился в кресле, не потому, что ему до этого было неудобно, а потому, что слова друга затронули тему, о которой он не слишком любил распространяться. – Отечество в опасности, и только Матвей Ильич Ергольский может его спасти. Так, что ли?
– Не утрируй, Матвей. Ты отлично знаешь, что у тебя есть авторитет, хоть и предпочитаешь делать вид, что его не замечаешь. И я тебе скажу еще вот что: сейчас не тот момент, когда можно оставаться в стороне и убеждать всех, что быть над схваткой – самое благородное занятие.
– Знаю, – усмехнулся писатель. – Потому что тот, кто всеми силами показывает, что он над схваткой, рано или поздно получает по шее от обеих сторон.