Подошел Геннадий Львович. Он был в светлом костюме, прекрасно сидевшем на его высокой, статной фигуре.
Увидев мужа, Ехевед рассмеялась.
— Что случилось? Что такое? — словно взвешивая каждое слово, спросил Геннадий Львович.
— Я тебе потом… потом расскажу, — запрокинув голову, еще громче расхохоталась она. — Ну… идем.
— Куда? — спросил Геннадий Львович и обратился ко мне — В какой гостинице вы остановились?
Чувствовалось, что в ее присутствии он старается быть ко мне более внимательным.
Я сказал, что и на этот раз остановился в «Астории»,
— Ты один? В каком номере? — спросила Ехевед.
— Один. В восемнадцатом.
— Неужели? Рядом с шестнадцатым номером, который ты занимал в свой прошлый приезд?
— Ехевед, ты знаешь, — перебил я, — мне ведь снова довелось побывать в краях, где находилось ваше местечко.
— Что ты говоришь, Соля?! Когда? — воскликнула она.
Я подробно рассказал, каким образом я там оказался, про то, что там застал и что среди множества закопченных труб уцелели только стены бывшего клуба и наше крылечко.
— Оно уцелело?.. — спросила пораженная Ехевед. — Ты сам, своими глазами видел наше крылечко? И, обернувшись к мужу, умоляюще сказала: — Геннадий, я тоже должна там побывать. Соля, давай поедем вместе. Одной страшно…
— У тебя там кто-либо оставался? Что с твоими родителями? — спросил я осторожно.
— Ой, это ужасно… Еще в начале войны… — Она смахнула слезу платком и не могла продолжать.
Некоторое время мы шли молча.
— Ты не устала? — встревоженно спросил Геннадий Львович.
— Нет, — покачала она головой и, справившись с волнением, рассказала, что отец и мать за несколько дней до войны поехали в Харьков к старшей сестре. В местечко они уже не вернулись. Вскоре из Харькова их эвакуировали. В пути отец заболел. Им пришлось задержаться в Мариуполе. Через несколько дней гитлеровцы захватили город, и все там погибли.
— Была семья Певзнер, и не стало… Было местечко, и нет его, сожгли, уничтожили. И никогда, никогда уже такого местечка не будет… Как это страшно…
Мы подходили к гостинице. Она стала задумчива, рассеянна. Вероятно, нахлынули воспоминания. Не хотелось ей расставаться. Смотрела на меня с тихой грустью, как на давнего близкого друга, напомнившего ей о прошедших днях юности, которые никогда уже не вернутся.
— Приходи обязательно к нам завтра обедать, — сказала она, прощаясь, — и вообще не забывай нас, когда будешь в Ленинграде, непременно заходи.
Геннадий Львович тоже, правда более сдержанно, просил навещать их.
Я вошел в гостиницу и через стеклянную дверь вестибюля с тоской смотрел вслед Ехевед и Геннадию Львовичу, которые медленно возвращались домой, о чем-то разговаривая. Он, безусловно, доверяет жене. Но все же мимолетные подозрения, возможно, пробуждались в его душе и доставляли немало горечи. Мне стало больно за него. И я почувствовал свою невольную вину.
Когда Ехевед и Геннадий Львович свернули за угол и их уже не было видно, я рассчитался за номер, захватил единственное свое имущество, единственное богатство — виолончель, поспешил на вокзал и через несколько часов уехал.
Моя трехкомнатная квартира в Чите была занята. Уходя в армию, жена поселила в ней уборщицу из аптеки с четырьмя детьми. Муж этой женщины вернулся с фронта без руки. Хотя я имел все права на свою квартиру, но согласился взять другую — однокомнатную. Места было вполне достаточно, чтобы поставить стол, книжный шкаф, диван и, главное, виолончель. А больше мне ничего не надо было. Снова вернулся в музыкальную школу, много ездил. Жил один-одинешенек. От Ехевед никаких вестей не было. Часто хотелось самому написать или позвонить, но сдерживался.
Через несколько лет было решено провести наконец в Ленинграде встречу музыкантов-исполнителей, которая должна была состояться еще накануне войны. На этот раз я остановился в гостинице «Нева», довольно далеко от дома, где жила Ехевед. В свободное время, которое у меня бывало иногда, я собирался зайти на улицу Бродского, повидать ее, детей, Геннадия Львовича или хоть позвонить, узнать, как они живут. Но всякий раз твердил себе: «Нет, ты не должен идти, не должен звонить. Остуди свое сердце, погаси свои чувства. Не напоминай о своей привязанности к их дому, не мешай им. Дай этой семье возможность тебя забыть…»
Так убеждал я себя и не ходил, не звонил. Лишь одни раз, поздно вечером, подошел к их дому и долго смотрел на ярко освещенные окна, прислушивался к звукам скрипки, которые оттуда доносились, взглянул на балкон, где когда-то стоял Геннадий Львович, дожидаясь жену. За занавеской двигались тени, но не мог разобрать, кто находился там, в комнате. Ехевед, Суламифь, Шолом? Как все они были мне близки и как далеки от меня…
Если б Ехевед знала, что я здесь, под ее окнами, выбежала бы ко мне… Но лучше, что она и не догадывается о моем пребывании в Ленинграде.
Я ушел. Долго бродил по знакомым улицам и, усталый, вернулся в гостиницу. Утром меня пригласили в филармонию, предложили переехать в Ленинград, стать солистом симфонического оркестра. Об этом можно было только мечтать. И все же я отказался.