Каждый переживал по-своему папино увольнение из академии. По дороге в Москву, куда мы ехали вместе с академией, папа замолчал, как когда-то в сороковом после тюрьмы; он или спал на верхней полке, или гулял со мной на остановках. Мы доходили до паровоза, стояли, смотрели, как блестящее черное тело дышит, время от времени выпуская облако пара; останавливались у водокачки, огромная рука поворачивалась, дотягивалась до паровоза, и мы смотрели, как наполняется его нутро водой; машинист, черный от угля, хмуро наблюдал за нами, по пояс свесившись из окна. Потом мы поворачивали обратно, я вся сжималась от страха.
– Зажми уши, – говорил папа, но я знала, что все равно услышу пронзительный, режущий до боли свисток.
Однажды на остановке папа остался спать на полке, я смотрела в окно, мама вышла на базар, Вовка поплелся за ней. Наш состав стоял на втором пути, на первый путь подошел скорый поезд и отгородил перрон. Вовка нагнулся, посмотрел под поезд…
– Вижу мамины ноги, – прошептал братик… и полез под колеса.
Скорый поезд дернулся и медленно тронулся. Папа спал, я смотрела в окно, мама, нервничая, стояла на перроне. Вовка, пригнувшись, сидел под тронувшимся поездом, о чем-то размышляя. Соседи по вагону в шоке наблюдали за этой сценой. Вовка вылез из-под вагона, прежде чем колеса настигли его.
Весь возможный ужас облекся в унизительное пренебрежение: мать ходит по базару, отец валяется на полке, а сына чуть не раздавил поезд. Вся эта история только подтверждала правомерность папиного увольнения.
Нас выгрузили в Москве. Академия поехала дальше, в Ленинград. Мы стояли на перроне, и было на душе нехорошо. Молодая светловолосая женщина злобно-весело сказала, обращаясь к маме:
– Выбросили нас. Просто взяли и выбросили, а сами поехали в Ленинград.
Мама, с несчастным обтянутым лицом, с тонкими косичками на затылке, промолчала. Она не хотела делиться своим горем. Ждала папу, который, как только поезд замедлил ход, спрыгнул с подножки и исчез. Он тоже не хотел делить ни с кем горя.