Всегда в присутствии своей родни он смотрел на маму их оценивающе-скептическими глазами и, переживая за ее кажущиеся или действительные промахи, становился груб. В ответ я крикнула:
– Ты напился как свинья!
Тетя Оля, с выправкой учительницы, в нарядном платье, застыла с чашечкой кофе в руках. Такое сказать отцу! А папа широко улыбнулся:
– Инга любит делать замечания. Она у нас будет учительницей, как ты.
В то время я уже стала оценивать папу по его отношению к маме. Я подозревала, что папа не любит маму, не выносила его грубости. Уверенность в том, что мама живет лишь мной, а у папы есть другая, интересная жизнь, лишала меня жалости к нему. Я полностью, во всем, стала на сторону мамы, даже и не пыталась вникать в причины, мотивы папиных вспышек. Теперь-то мне ясно, что причиной всего была папина ревность – ведь он, конечно, видел, что я всегда принимаю мамину сторону, чувствовал, что я ее люблю больше. Что-то странное, необъяснимое было в моем восприятии папы. Он никогда не поднял на меня руку после того случая в Ярославле, никогда не обижал. Он только кричал, кричал от бессилия, от несправедливости, от невозможности достучаться, докричаться до моего сердца. Он уже никогда не говорил, как раньше: «Ингочка, ты справедливая. Скажи маме…» Он терзался, грубил, кричал, устраивал истерики…
Помню один из первых скандалов. Папа кричит, и я чувствую, что вот-вот упаду на пол и забьюсь в судорогах. Мы тихо выходим с мамой на улицу, оставляем папу наедине с его криком, с его отчаянием. Идем в парк, там тихими голосами убаюкиваем друг друга, волнение успокаивается, все медленнее звучат голоса, все тише. И вот, наконец, волнение улеглось. Можно возвращаться. Мы входим в наш дом, папа лежит у себя в кабинете, отвернувшись к стене.
– Вера, – скажет он потом, – когда вы ушли, я долго плакал.
Папа плакал!
Можно ли представить, что человек такой силы воли, человек, презиравший опасность, вбегавший на Альпы за четыре часа, вытерпевший издевательства в тюрьмах, – плакал потому, что его не взяли с собой гулять? Потому, что его не любит дочь? Можно ли представить такое?
Вот таким был мой папа. Нежное, ранимое сердце, скрытое под криком и грубостью.
– Папа очень изменился в Болгарии, – говорила мама.
– А в России он не кричал?
– Нет, никогда, – качала мама головой.
Как измеряется цена человеку? Чем? Его деяниями? В молитве Василия Великого говорится: «Не обрящеши бо дел отнюд оправдающих мя». Жили люди, любили, служили друг другу, старались что-то сделать, участвовали всем сердцем в жизни – и вот, спустя всего несколько лет, их будто и не было. Страх нападает на меня. Жизнь бессмысленна, если все уходит со смертью. Тогда все позволено, и вижу я, что ценность человека измеряется только запасом любви к ближнему, это мерило души. Душа, наполненная любовью, – только она и имеет возможность продолжать существование. Мы в ответе за все. За каждый поступок и за каждое слово, и память предлагает нам обдумать, зачем мы жили. Что мы сделали со своей жизнью? Было ли у нас назначение, и выполнили ли мы его? Есть ли целостный смысл в нашей жизни или она состоит из нагромождения случайностей и нелепостей? И сейчас я думаю, что мама ушла из жизни на шесть лет раньше папы, оставив меня наедине с ним, чтобы я не умерла от угрызения совести. После смерти мамы я всю любовь отдала папе. И он, надеюсь, знал это.
За год до смерти папа напишет:
В 1947 году папа уезжает в Карловы Вары – его первая заграничная поездка из Болгарии. От того времени сохранилась фотография. Так получилось, что в альбоме у меня она и фотография после выхода папы из тюрьмы расположились рядом. Листая альбом, я, пораженная, остановилась. На одной – человек, на лице которого явно отражается мерзкое сознание позора, приниженности и полной беспомощности.