Однажды на танцах меня приглашает чех – высокий, худощавый парень, простого вида. После танцев, как мне стало известно потом, он сказал: «Или она уже через все прошла и опытная, или она еще совершенно ничего не знает». Чтобы доказать мою испорченность, чех, имя которого мне до сих пор произносить противно, выстраивает такую сцену – мы гуляем с ним на Стрелке, уже весна, белые ночи. В открытом скверике полукругом стоят скамейки. Чех время от времени, будто играя, толкает на скамейку, склоняется надо мной, и тогда из-за колонн Биржи раздается свист. Так повторяется несколько раз – я валюсь на скамейку, он склоняется надо мной, и пронзительный свист. Мне все равно. Мне абсолютно безразлично. Я его не люблю. Я не верю его объяснениям. Но я все еще не понимаю, что он старается доказать на глазах своих сограждан, спрятавшихся за колонами Биржи.
– Они мне не верят, что я могу любить, – говорит он.
Вспоминать об этом противно, теперь-то я все понимаю.
Раз в неделю я бегаю на Главпочтамт. Поздним вечером мы с Риткой, моей самой любимой подругой, рыжеволосой, с характерным «сибирским» разрезом голубоватых глаз, безалаберной, умной, веселой, не очень счастливой сиротой, бежим через Биржевой мост, пересекаем Стрелку, через Дворцовый мост, через Дворцовую площадь и вот уже входим под арку Главного штаба. На почтамте мы просиживаем иногда час, ожидая связи с Софией. Потом медленно возвращаемся. Страха никакого. Никаких опасений.
Из письма:
На протяжении всей моей жизни расставания с родителями были для меня убийственны, я умирала от жалости к маме. Незабываемая картина: я в окне вагона, мама на перроне, рядом, конечно, и папа и Вовка, но я вижу только маму. Мы обе не плачем, напряженно всматриваемся друг в друга, сила взгляда такова, что кажется, протянут канат. Серые напряженные глаза… Я будто касаюсь трепещущей плоти, я вбираю в себя этот взгляд так, что до сих пор, как наяву, ясно вижу серые глаза, наполненные до краев любовью и болью. Прижав ко рту руку, смотрю не отрываясь. На протяжении двадцати пяти лет каждый раз, расставаясь с мамой, я прощалась навсегда. И только единственный раз – за четыре месяца до ее смерти – я попрощалась спокойно, уверенная, что через два месяца она приедет ко мне. Единственный раз.
Я только час как покинула Софию. Мелькают 23 туннеля, потом Червен Бряг, потом Плевен, с крытым темным перроном, потом Русе, мост, и все. Я все дальше и дальше от дома.
Проходит год, два, три… Мне девятнадцать, двадцать, двадцать два… Все политические события того десятилетия после смерти Сталина, произведшие переворот в жизни страны, – мимо меня. Папа в этом возрасте чего только не видел, с чем только не сталкивался! И организация первого антифашистского восстания, и тюрьмы, и лишения, и главное – сознание, для чего и во имя чего живет. А на мне природа отдыхает. Я, как ни странно, потеряла интерес к происходящему в стране после прекращения дела врачей и их реабилитации. Ведь совсем недавно я была потрясена коварством тех, фамилии которых запомнились с детства и произносились папой с благоговением. После их реабилитации – перестала верить тому, что говорят по радио и пишут в газетах. Даже слухи, что «ленинградское дело» тоже было сфабриковано, оставили меня равнодушной. Я даже проглядела арест и расстрел Берии. Проглядела я и приход Хрущева.
Первое событие, заставившее меня очнуться и заинтересоваться не только родителями, университетом, Ленинградом, был XX съезд партии. «