Я поставила чайник на плиту, плотно прикрыла дверь, включила телевизор и принялась готовить обед на завтра. В половине десятого равновесие стало более устойчивым. Чужестранец все же устал и заглох, муж растворился в дыму сигарет среди книг и бумаг, младший, объявив перемирие до утра, потушил огни, старший, надежно укутав солому, пошел пройтись с собакой. Дед задумался. Настало свободное от работы время. Я села за стол и раскрыла папку. Первые прочитанные строчки мне ничего не сказали, впрочем, как вторые и третьи.
– Во даешь! – устало сказала душа. – Давай еще раз!
Во первых строках – ничего, во вторых и в третьих тоже ничего.
– Еще разок или как? – печально спросила душа и надолго умолкла.
А тело уже опиралось на спинку стула, вытягивало ноги, закрывало глаза. И тут передо мной опять возник чайный гриб. Он, как медуза, плавал перед глазами, улыбался, причмокивал, манил…
Мы с душой тяжело смотрели на него. Сейчас мы с ней знали: он напоминал заспиртованный мозг, хранившийся у нас на стеллаже в лаборатории. А он все плавал, гнусно улыбаясь. Наконец, тело встало и медленно побрело на кухню. Банка на подоконнике была пуста.
– Володя! – страшно закричала я. – Где он? Куда ты его дел?
– В чем я опять виноват? – глядя мимо меня, спросил муж, медленно появляясь в дверях кухни.
– Гриб! Куда делся гриб?
– Он последнее время все время лежал на дне, стал похож черт знает на что, я только что выбросил его в мусоропровод. На что он тебе сдался?
Папа писал об этом времени Вовке:
Двадцать четвертого января, в день рождения тети Таси, мы поехали к дяде Жоржику. Папа, в генеральской парадной шинели, которая совсем не шла к неуверенной походке старика, вошел, пошатываясь, в большой вестибюль высотного здания на площади Восстания. Мы шли следом, поднялись на лифте, обитом красным деревом с зеркалами, прошли по огромному коридору, где всегда стоял запах дорогой еды и свежесваренного крепкого кофе, позвонили. Жоржик спросил «Кто?» своим тихим голосом и открыл дверь. Папа и Жоржик крепко обнялись. Но папа не повис у него на шее, не заплакал. Он крепился и подчинялся особому укладу этого дома, где всегда все было в порядке. Папа сидел за прекрасно сервированным столом и тихо, с несвойственным ему спокойствием, рассказывал, как умирала мама. И только по округлившимся, ставшим совсем черными глазам я видела, как ему тяжело. Всегда веселый Жоржик притих, казалось, стал на цыпочки у постели тяжелобольного, слушал молча папу. Вероятно, Гриша ему сообщил про плач в вагоне.
Девятого февраля мы опять поехали к Жоржу, теперь на дачу. Папу притягивали мамины братья. Была суббота. Был сороковой день после маминой кончины. Папа, в отличие от меня, прекрасно понимал значение «сороковин», как этот день называют болгары. Поездка за 120 километров от Черноголовки, через всю Москву, развлекла папу, и он уже не был таким отрешенно-печальным и мог говорить и на другие темы.
То, что папа понимал значение сорокового дня со дня смерти, было для меня неожиданностью. Видимо, я и здесь ошибалась – папа был гораздо ближе к Богу, чем представлялось мне. В нашем доме никогда не говорили о вере. Папа знал, что мама ходит в церковь, знал, что я хожу. Но никогда не позволял себе насмешки, никогда вопросы веры не обсуждались. Теперь я думаю, что папа допускал возможность существования другого мира. То, что папа был суеверен, верил в сны – это точно.
– Здравко, – говорила мама, – я сегодня видела во сне мясо.
– Мясо? – задумывался папа, и наш поход на Витошу откладывался.
Мясо – это к болезни. Он боялся, что у меня – не у него – при перегрузке случится аневризма аорты. Он будто предчувствовал эту аневризму, и она случилась – только не у меня, а у мамы.
– Ты почему вернулся? – спрашивала мама папу, который только что вышел из дому, торопясь по важному делу.
Папа, злой, красный, плевался:
– Открываю дверь, а навстречу баба. Да не только баба, а еще и с пустым помойным ведром. Тьфу.
В связи с суевериями я вспомнила, как мы с папой поехали в гости к космонавту Герману Титову. Мы приехали к нему на Мосфильмовскую к обеду. Тамара, жена Германа Титова, уже накрыла на стол. За столом, кроме нас и Титовых, оказался прекрасный парень, впрочем, не такой уж и парень – моих лет, летчик-испытатель, полковник. Кажется, по имени Сергей. Оказавшись среди людей совершенно другого склада, чем ученые, которых я считала наиболее достойными уважения, я была поражена. Эти два человека – Титов и особенно летчик-испытатель – поразили меня: поразила простота и отвага, ум и скромность, веселость и открытость. И никакого снобизма. Летчик говорил о суеверии.
– Есть приметы, в которые мы абсолютно верим, и огромное количество случаев тому подтверждение.
– Например? – спросила я, смеясь.