Надзиратели и надзирательницы были молчаливы и бесстрастны. Днём и ночью они через каждые несколько секунд заглядывали в волчок. Запрещалось сидеть, прислонившись к стене, дремать днём, лепить что-нибудь из хлеба. Не положено было петь. В Лефортове часто гудел какой-то мотор. Ходили легенды, что под шум мотора расстреливают. Как выяснилось позже, рядом с тюрьмой был авиационный институт. Под шум мотора я иногда напевала, думая, что меня не слышат, но надзиратели замечали любое нарушение режима и, открыв кормушку, приглушённо рявкали. Это грубое рявканье стало через несколько месяцев одиночки выводить меня из равновесия, и я заливалась слезами. Раз я спросила у надзирателя: «Какое сегодня число?» Он ответил: «С вопросами обращайтесь к следователю». Непохожим на других был пожилой корпусной, которого запомнила и моя мать. Может, он догадался, увидев меня в Лефортове, что я её дочь — по фамилии и по шубе. Он несколько раз обращался ко мне по-человечески, и взгляд у него был не таким безразличным, как у других. Однажды я купила в ларьке папиросы. Он зашёл в камеру и стал меня уговаривать не курить, а лучше купить на оставшиеся деньги печенье. И мне было неудобно его не послушаться. В другой раз в камере испортился водопровод, и натекла лужа. Надзиратели требовали, чтобы я вытерла пол. Но так как мне сразу стали угрожать карцером, где я уже побывала, я в раздражении и страхе отказывалась выполнить это пустяковое требование. Стычка закончилась бы для меня плачевно, но пришёл пожилой корпусной и своим нормальным, человеческим голосом меня вразумил.
Очень угнетали грязно-зелёные стены и чёрный бетонный пол. На стенах мои предшественники пытались что-то нацарапать, но надписи были тщательно стёрты. Тягостно было даже то, что в камере находились только самые необходимые предметы — и больше ничего. Никогда не думала, что глаз тоскует по необязательным в бытовом отношении вещам! Правда, попав позднее в Бутырскую тюрьму, я оценила немаловажные преимущества Лефортова: умывальник и унитаз вместо обычной параши; с другой стороны, понятия о необходимом в этой военной тюрьме были своеобразными: не выдавалось ни бумаги, ни ваты, при регулярных обысках изымалась любая тряпка. Многое можно сказать на эту тему, но ограничусь наблюдением, что женщине в советских тюрьмах ещё тяжелее сидеть, чем мужчине.
Ближе к концу следствия меня перевели из камеры 87 в соседнюю. Там стояли две кровати. Я решила, что ко мне приведут сокамерницу, долго надеялась и волновалась в ожидании. Но напрасно. Я так и осталась одна.
Окно с матовыми стёклами и впаянной в стекло проволокой было забрано решёткой, а снаружи доверху забито досками, так что видно было только маленький квадрат неба через фортку, которую утром открывал, а вечером закрывал надзиратель с помощью длинного шеста. Я следила за тенями, которые в солнечный день отбрасывала решётка на пол и на стены камеры, и ощущала с возрастающим безразличием, что жизнь кончена. Мне казалось, что и к нашей жизни подходят слова Шильонского узника:
В тюрьме каждый сидит на свой лад — в соответствии со своим темпераментом и понятиями. Я была довольно терпеливым арестантом. Мне помогало то, что я не считала себя арестованной напрасно. А тюремные порядки были так безличны, что протестовать против них было не только бесплодно и опасно, но даже казалось как-то неловко, нелепо. И всё-таки я попадала в карцер — три раза в Лефортовской тюрьме и один раз после суда, в Бутырской.
Карцер — страшное место. Даже заурядный карцер — самое умеренное, что существовало в этом роде. На ночь откидывается полка, уснуть нельзя, но можно полежать. В карцере, где сидела одна моя одноделка, такой полки не было, и она по 24 часа в течение трёх суток сидела на треугольной скамейке в углу. Бывали карцеры с крысами, бывали залитые водой по щиколотку. В моём карцере хуже всего был холод. Сняли всё, кроме тонкой блузки и юбки. Пространство тесное, согреться ходьбой нельзя. На стенах иней. Сидела, скрючившись, согревалась только собственным дыханием. 300 граммов хлеба в сутки и две кружки кипятку. Но от голода начинаешь страдать только на третий день, настолько мучителен холод.