На работе нас плохо снабжали водой. Хотелось пить. Соблазняла вода, оставшаяся от дождя в вырытых нами кюветах. Крикнешь, бывало: «Девочки, здесь никто не ссал?» И пьёшь. Ничего. Вода коричневая, как какао, зато холодная. Во время эпидемии дизентерии в то лето воду кипятили в котлах. Я не заболела, хотя мне очень хотелось заболеть — не дизентерией, а чем-нибудь полегче. За весь срок у меня только дважды повысилась температура.
Если шёл дождь без перерыва несколько часов, нас снимали с работы, а день актировали. Мы радовались, хотя и знали — ближайший выходной наверняка отнимут. Привыкали жить сегодняшним днём. Когда, наконец, объявляли воскресенье нерабочим днём, то часто устраивали какое-нибудь мероприятие: то инвентаризацию — проверку казённого имущества — то морение клопов. Наши двухэтажные нары-«вагонки» надо было разобрать и сунуть в котлы с кипевшей, но изрядно остывшей водой. Клопы не реагировали, а у нас несколько часов пропадало. Если изобретатель этого шаткого сооружения заботился о гигиене, он ошибся. Единственное преимущество «вагонки» перед сплошными нарами в том, что на некоторых колоннах, где хватало места, проходы между «вагонками» не забивались дополнительными досками, и у тебя был один ближайший сосед, а не два.
В выходной день иногда на несколько часов отправляли мыть полы в гарнизоне, где можно было почитать стенгазету для солдат и узнать, какие мы опасные преступники и только кажемся безобидными женщинами. Однажды в воскресенье нашу бригаду послали пилить дрова для гарнизона. Время шло, кончался выходной, а мы всё работали, и не было видно этому конца. Я возмущалась — всё ещё не разучилась возмущаться. И тогда украинка Люба прикрикнула на меня с большим раздражением. Мои напрасные протесты вывели её из себя.
Люба Совирко мне очень нравилась. Была она школьной учительницей, сидела, конечно, за национализм. Она рассказала мне грустную историю. Любила она в молодости поляка, но замуж за него не вышла, потому что он был не «свой». Потом её мужем стал какой-то украинский деятель, с которым она прожила жизнь, как и следовало по их представлениям. Но Казимира своего забыть не могла. О России говорила с гневом и горечью, теряя свойственные ей мягкость и юмор, считала, что русские ничего не дали миру, кроме насилий и зверств. Бесполезно было с ней спорить, называть прославленные имена — она их знала не хуже меня. Я никогда её больше не встречала и не знаю, смягчилась ли она или так и будет жить со своей ненавистью до самой смерти.
А в выходной так много надо было сделать. Во-первых, поспать. Усталость накапливалась. Ноги болели даже утром, перед работой, не успевали отдохнуть за ночь. Жили мы человек по сто в бараках. Ночью было очень душно. На ночь барак запирался, форточек в окнах не было. Особенно душно было на верхних нарах. Но усталость брала своё — спали крепко. А яркая лампочка под потолком привычна с тюрьмы. В выходной надо было постирать. К счастью, воды было вдоволь. На нашей трассе была 9-я колонна, знаменитая, кроме тяжёлых работ, и тем, что там не хватало воды. Все боялись этой колонны. Я туда не попала, хотя была уже в списках на этап. На следующей, 20-й колонне, я работала на слюдяном производстве и не выполняла нормы. Каждый начальник старался избавиться от плохих работников, и меня решили отправить. В последний момент меня вычеркнула из списков тогдашняя моя бригадирша, блатная Быкова, и потом объясняла: «Я видела, как она работала на земляных: замахнётся киркой и вместе с ней валится вперёд. И пожалела». Быкова гордилась своим поступком, и совершенно справедливо. Конечно, я работала плохо. Как бы ни старалась, всё равно толку было мало. Кроме того, я вообще не понимала, зачем надо надрываться. На кого работаем? Мы же рабы, а труд рабов, как известно, не производителен. Я даже подозреваю, что железнодорожное полотно мы делали не по всем правилам. Надеюсь, там потом не было аварий.
Я работала, потому что заставляли. Для такой позиции, какая была у «монашек» — для полного отказа — не хватало твёрдости и убеждённости, что именно так надо поступать.
Отношение к работе в лагере бывает разное. Моя мать, например, хотела доказать, что евреи и интеллигенты умеют работать не хуже других. Поэтому она всё время была на общих работах, хотя по возрасту могла добиться инвалидности. В лагере сорокалетние ходили в старушках: так выглядели, так и чувствовали себя. Матери моей её теории и гордость не позволяли прибедняться.
Мне такой подход был абсолютно чужд. Боюсь, что честь еврейской нации я в этом пункте не поддержала. Зато никто не мог сказать, что я умею устраиваться. Правда, устроиться мне было некуда. Я с самого начала знала, что в «придурки» мне не попасть. Ничего я не умела, и когда приезжала на очередной лагпункт, мне не надо было выдавать себя за нужного в лагере специалиста. Никто бы не поверил, да и не приходило в голову.