Принятие своей судьбы как закономерности — не то же, что принятие возмездия за грехи отцов, своего класса или народа. Я признавала и признаю только личную ответственность за свои поступки и не считаю себя причастной к трагедии, которая произошла в России. Когда Вера говорила, что ей стыдно здесь, в лагере, быть русской, так как «мой народ угнетает другие народы», — мне это было непонятно. И позже я спокойно ездила в Прибалтику, чувствуя себя там гостем, а не оккупантом. Если бы на меня кто-нибудь косо там посмотрел, я бы объяснила, почему не надо ко мне чувствовать вражды.
Я даже подозреваю, что это упомянутое чувство вины — не многого стоит. Оно абстрактно: такую вину нельзя искупить, в ней бесплодно каяться.
На 20-й колонне я дружила ещё с одной немкой, Урсулой. На эту дружбу с беспокойством смотрели мои подруги и знакомые. Лена печально констатировала, что её соплеменница «швайн»: Урсула была из тех, кого в лагере называли по-разному — от смешливого «оно» до, по-блатному, «кобёл». Термин «лесбиянка» не был принят. Желая походить на мужчин, такие женщины часто ходили в брюках и коротко стриглись. Особенно много их было среди блатных, на втором по количеству месте — немки, бывали они и среди нашей интеллигенции. Украинки — в своём большинстве крестьянки — а также религиозные, были неподвержены моральному разложению, неуязвимы для всякой лагерной заразы — доносительства, воровства, сожительства с начальством и, наконец, лесбиянства[70]
. Среди религиозных женщин случалось наблюдать проявления экзальтированной дружбы, но не более того.Откровенно вели себя блатные. Явление это запечатлено в их фольклоре. Известна поговорка: «Попробуешь пальчика, не захочешь мальчика». Впрочем, говорят, что, попав в нормальные условия, большинство заражённых этим пороком быстро от него избавлялись. Помню частушку, которую под гитару пела одна блатная:
Помню, как во время работы на слюде одна молоденькая блатная рассказывала эпическим тоном: «Я была тогда девушкой. С мужиками не жила, только с бабами».
Однако и среди них, совсем пропащих, можно было встретить большую самоотверженность, связанную с этой дружбой. Чтобы избежать этапа, не допустить вечно грозящей в лагере разлуки, они были способны сделать себе «мастырку» — искусственную болячку, рану. Помню смешную маленькую блатную Зайцеву, избежавшую этапа с помощью грифеля от химического карандаша, и победоносно ходившую по зоне с фиолетовыми глазами. А одна женщина умерла, впустив себе мыло в вену.
В интеллигентной среде всё было скрыто, завуалировано, двусмысленно. Довольно редко открыто признавались в пороке, но и это бывало. Мне говорила Тамара, дочь русских эмигрантов, влюблённая в красивую эстонку Ванду: «Я была два раза замужем, но только от Ванды хотела бы иметь ребёнка». Тамара страшно ревновала свою красотку к известной разлучнице, чешской еврейке Елене. Именно этим Елена была знаменита на трассе. Из обольщённых ею помню художницу-литовку, хрупкую блондинку, которая обменивалась с Еленой любовными письмами с рисунками. Рисунки изображали две парящие в воздухе женские фигуры, обвитые чёрной змеёй. Письма эти Елена показывала с гордостью, наверное не мне одной.
И вот Ванду отправляют вместе с нами и с Еленой на этап. Бедная Тамара, вцепившись в решётку, отделяющую этапников от других заключённых, смотрит, как Ванда любезничает с Еленой. Потом Ванда с Еленой уехали дальше, а мы через несколько месяцев вернулись на 20-ю. Тамара жадно расспрашивала меня о Ванде. Я сказала, что Ванда подала просьбу о помиловании. Тамара была в отчаянии — и от ревности, и от того, что Ванда сделала такой политически компрометирующий шаг. «Как я покажу её своим родителям, если она так низко пала?» Тамара была когда-то честной журналисткой, убеждения её остались бескомпромиссны, но душу пожрала страсть к этой девице.
Не одна Тамара мне исповедалась. Почему? Может быть потому, что я никого не осуждала. Не знаю, есть ли благо в таком понимании, но я в лагере поняла, что от добродетели до греха — только шаг, и грани порой размыты. Я не только не могла бросить камня в несчастных, обездоленных женщин, но осмеливалась считать эту убогую страсть любовью.
Немка Урсула была на год старше меня. Выросла при Гитлере, так же естественно была в гитлер-югенд, как я в пионерах. Рассказывала, как это было интересно. Награждалась даже медалью за мужество, проявленное при тушении пожара.