Мы с моим другом Сашкой Тимофеевским были очень возвышенные молодые люди и рассуждали не в политических категориях — в политике мы ни черта не понимали — а в категориях «справедливо-не справедливо». И вдруг Сашка, который политически созрел раньше меня — полюбил Сталина и в первый и последний раз в жизни опубликовал стихотворение о любви к нему. За что я его не только тогда не осуждал, но и сейчас не осуждаю и до сих пор храню к нему некоторую нежность. Я думаю, что это был у него абсолютно искренний порыв. Но сам я ничего не чувствовал, кроме сухой и спокойной радости. Почему-то те евреи, которые окружали меня в нашей коммунальной квартире в Хлыновском тупике, думали, что будет хуже. Тётя Муся билась в падучей, а живший у нас партиец и индустриальный командир, директор огромного сталелитейного завода в Запорожье, удивлялся и говорил ей что-то в таком духе: «Конечно, очень жалко, что умер товарищ Сталин, но что же вы, девушка — девушке, правда, было за сорок — что же вы в истерику впадаете? Товарищ Сталин умер, а вот мы подтянемся». Он был хохол двухметрового роста, а в глазах стоял чистый смех, как мне сейчас кажется, и если я вру, то не нарочно. И мне, когда мы стояли в школе в стройных рядах, а наш директор сказал, что умер сокол наш ясный, трудно было удержать смех. Потом мы с моим одноклассником Володькой Ротштейном решили прогулять школу и целый день ходили по Москве и ели мороженное. И презирали тех, кто искренно плакал.
М.У.
: Давай, валяй про марксизм. Имел ли на тебя влияние мой отец?А.Я.
: В этом плане встреча с твоим отцом не имела на меня решительно никакого влияния. В порядке юмора могу вспомнить, что однажды во время спора с твоим отцом, когда я довольно лениво отстаивал основания марксизма, а отец твой тоже довольно лениво — потому что для него это было, наверное, в тысячный раз в жизни — их опровергал, и проку из этого не было и не могло быть, Надежда Марковна сказала: «Я вот тоже марксистка, в отличие от Александра Петровича, у которого как бы иммунитет против марксизма».В школе я никаким марксистом не был. И думаю, что ваши ребята — Владик Фурман, Женя Гуревич и Боря Слуцкий и, я думаю, Владик Мельников, были гораздо более в этом плане начитаны, чем я. Но поступив на исторический факультет Педагогического института, я решил этот марксизм изучить всерьёз, исходя из того, что это, как-никак, единственно правильная идеология.
У меня всегда была бескорыстная жажда понять мир, жизнь понять. Я был сформирован сызмальства в марксистских и домарксистских общелиберальных, общеинтеллигентских предрассудках ХIХ века: считал, что существует прогресс, что наука объясняет жизнь и мир. И был глубоко убеждён, что марксизм — это правильное учение. Никогда не ставил этот вопрос под сомнение. Я считал, что моё призвание — заниматься литературой, но решил сначала выучить историю, а литературой заняться без чужой помощи. Но историю надо было учить, имея в руках инструмент, правильный компас, ориентир. И я не сомневался, что есть только один ориентир — марксистское учение. И я им занялся. Без фанатизма и исступления, не как некоторые евреи, прижав к глазам, читают молитвенник. И не так, как Толя Марченко в лагере том за томом читал. Но и не так, как требовалось для экзаменов в институте. То есть, марксистом я стал, поступив на исторический факультет. И никакая жизненная практика, эмпирика, никакие обстоятельства советской жизни меня не поколебали. Сталинский режим я ещё прежде и давно возненавидел, но не отождествлял его даже с советской властью. Я думал, что Ленин был хороший. А когда догадался, что он тоже не то чтобы бином Ньютона, всё равно я совершенно чётко разделял то наивное предрассуждение, что советская власть и сталинизм — это одно, а марксизм — это другое, и стоял как бы на марксистских позициях или думал, что на них стою. Поколебала меня в марксизме, как говорил старик Иммануил Кант, «критика чистого разума». Тут будет маленькая как бы интермедия, но по делу.