Карета шестерней, в которой сидела леди Буби, догнала прочих путешественников на въезде в приход. Едва леди увидела Джозефа, щеки ее зарделись румянцем и стали тотчас мертвенно бледны. От неожиданности она едва не остановила карету, но вовремя опомнилась и не сделала этого. Она въехала в приход под колокольный звон и приветственные возгласы бедняков, радовавшихся возвращению своей покровительницы после столь долгого отсутствия, во время которого все ее доходы уплывали в Лондон и ни шиллинга не перепадало им, что немало способствовало их крайнему обнищанию. Если в таком городе, как Лондон, жестоко дает себя знать отбытие двора, то насколько же болезненней должен ощущаться отъезд богатых владельцев в захолустной деревеньке, обитатели которой постоянно находят в такой семье работу и пропитание, а крохами от ее стола обильно кормятся немощные, престарелые и дети бедноты со всего прихода, причем щедрость благодетеля нисколько не отражается на его карманах.
Но если предвкушение выгоды зажигало все лица такой откровенной радостью, насколько же сильнее действовала любовь, внушаемая пастором Адамсом, на всех, кто был свидетелем его возвращения! Прихожане толпились вокруг него, как почтительные дети вокруг доброго отца, и наперебой старались выказать ему почтение и любовь. Пастор, со своей стороны, пожимал каждому руку, сердечно расспрашивал о здоровье отсутствовавших, об их детях и родственниках, и лицо его выражало удовлетворение, какое может дать только доброта, осчастливленная благодарностью. Джозефа и Фанни тоже от души приветствовали все, кто их видел. Словом сказать, никогда три человека не могли бы встретить более радушного приема, как поистине никто никогда не заслуживал в большей мере всеобщей любви.
Адамс повел своих спутников к себе домой и настоял, чтоб они с ним разделили все, чем могла его угостить жена, которую он, как и детей своих, нашел в добром здоровье и радости. Оставим же их там наслаждаться полным счастьем за скромной трапезой и взглянем на картины большего великолепия, но неизмеримо меньшего блаженства.
Проницательные наши читатели при этом вторичном появлении на сцене леди Буби, несомненно, заподозрили, что с увольнением Джозефа для нее не все еще окончилось; и, честно говоря, они не ошибаются, стрела проникла глубже, чем думала леди, и рана не так-то легко поддавалась лечению. Устранение героя вскоре охладило ярость, но возымело, совсем иное действие на любовь: первая сошла со сцены вместе со своим виновником, вторая же – вместе с образом его – притаилась в глубине души. Беспокойный, прерывистый сон и смутные мерзкие видения достались в удел леди в ту первую ночь. К утру воображение нарисовало ей более приятную картину, но лишь для обмана, не для услады, ибо еще до того, как леди успела достичь обещанного счастья, все исчезло, и она осталась в одиночестве, не благословляя, а кляня свое видение.
Когда она встала от сна, ее воображение было еще разгорячено ночным призраком, и тут взгляд ее случайно скользнул по тому месту, где стоял накануне настоящий Джозеф. Это маленькое обстоятельство воссоздало в ее памяти образ его в живейших красках. Каждый взгляд, каждое слово, каждый жест вторгались в душу, и вся его холодность не могла умалить их очарования. Леди приписывала ее молодости Джозефа, его неразумию, страху, благочестию, чему угодно, но только не тому, что тотчас вызвало бы в ней презрение, – то есть отсутствию пристрастия к женскому полу, и не тому, что возбудило бы в ней ненависть, – то есть отсутствию влечения лично к ней.