Этот же классический гуманизм Ливиева повествования, однако, в свете всего сказанного выше о современной культуре, сквозь которую мы его рассматриваем, предстает и как препятствие для восприятия – роль того синтеза, о котором сегодня «затосковал человек», ни он, ни римская античность в целом как тип культуры выполнить не в состоянии. Это вторая сторона созданного Ливием мифа, которую следует иметь в виду, говоря о его значении в наши дни. Прямая и простая адекватность грека или римлянина общественному целому, которая образовывала суть античной классики в жизни и в культуре, не может вернуться в качестве основы мироощущения современного человека, слишком субъективного и самостоятельного, чтобы растворяться в гражданском коллективе и исчерпываться его интересами. Это не его вина и даже не его беда – это просто его историческое свойство. Следствие такого свойства состоит в некоторой отчужденности, которую мы чувствуем, читая книгу Тита Ливия: она скорее величественна и красива, нежели целительна, волнует нашу «тоску по органичности, по синтезу», но для утоления ее приходится искать источники, ближе расположенные. «Римская история больше не для нашего времени. Мы стали слишком гуманны, и триумфы Цезаря не могут не отталкивать нас», – сказал Гёте еще в 1824 г.120.
Есть тут, однако, и еще одна сторона. В «Истории Рима от основания Города» классический принцип воплощен не только в идеализированном образе государства и его истории, не только в поведении героев. Он присутствует также в отношениях автора со своим материалом – отдельного, данного, думающего и чувствующего человека с общенародной эпопеей, которую он создает, и эта сторона Ливиевой классики больше, чем какая-либо другая, сохраняет для современного читателя свое значение и обаяние.
«При описании древних событий – я не знаю, каким образом, – и у меня образ мыслей становится древним, и какое-то чувство благоговения препятствует мне считать не стоящим занесения в мою летопись того, что те мудрейшие мужи признавали заслуживающим внимания государства» (XLIII, 13, 1—2). Вдумаемся в эти строки. Сведения, которые «мудрейшие мужи признавали заслуживающими внимания государства», – это записи понтификальной Великой летописи, объективные, сухие и безликие. Ливий ценит традицию, в них закрепленную, хотел бы воспроизвести ее и потому свое сочинение называет здесь тоже «летопись», annales. Но он уже другой человек. Общеримское «мы», от имени которого ему так хочется вести свой рассказ, осложнено постоянно в нем живущим «я»: «моя летопись», «мой образ мыслей», «препятствует мне считать». Но это «я» не только не разрушает «мы», как будет у Сенеки, и даже не обособляется от него внутренне, как было у Саллюстия и будет у Тацита, а как бы сливается с ним, гармонически и почтительно: «какое-то чувство благоговения» – это в латинском подлиннике “et quaedam religio tenet”, т.е. буквально: «...и забирает меня некая благоговейная связь».
Эта «благоговейная связь» охватывает все сочинения. Она живет в языке – уже не примитивном, жестком языке древних документов, эпитафий и сакральных текстов, говорящих от лица государства, рода или семьи и в этом смысле как бы не имеющих автора, но и не в изощренном, стилизованном, самоценном языке модных мастеров слова века Цезаря и Августа, так называемых азианистов и аттикистов, у которых самовыражению авторского «я» подчинено вообще все (
За этот стиль, где в спокойном, объективном течении рассказа так различим авторский тон, хотя он как будто бы и «ничем не проявляется, кроме легкости и равномерности», особенно ценили Ливия в древности. Среди сохранившихся отзывов о нем римских писателей полностью преобладают те, что касаются стиля, – как правило, восторженные и, как правило, говорящие не о языке в прямом смысле слова, а о неповторимом тоне книги, сохранившем тип человека и как бы весь особый его жизненный облик. «Стиль Ливия отличается сладостной молочно-белой полнотой... И Геродот не счел бы недостойным себя равняться с Титом Ливием, настолько исполнен его рассказ удивительной, радостной и спокойной привлекательности, ясной и искренней простоты, а когда дело касается речей, в них он красноречив настолько, что и описать невозможно» (