На первый взгляд, характер такой же nugae, по уже в юмористическом духе, носит и речь "За Мурену". Цицерон вышучивает в ней сперва соперника Мурены, провалившегося на выборах в консулы юриста Сервия Сульпиция, потом Катона Младшего. Осыпая его комплиментами за его стоическую добродетель, он в то же время насмехается над стоическим учением о том, что нет разницы между крупным преступлением и малым проступком и, по-видимому, впервые открыто заявляет о своей симпатии к учению Новой Академии ("За Мурену", 30, 62-63). Цицерону нужен этот философский экскурс, как будто совсем не относящийся к делу, чтобы доказать, что ряд поступков Мурены и обстоятельств, сопровождавших его выборы (встреча с многочисленными клиентами, угощение их, устройство игр и т. п.), не может быть квалифицирован как "заискивание" (ambitus), а является естественным выражением взаимной любви между Муреной и римскими гражданами. Вероятно, не только сам Цицерон, но и его слушатели понимали, что дело обстоит не так, и восхищались его находчивостью и остроумием. Однако эти веселые шутки только прикрывают основную политическую задачу речи — настоять на том, чтобы выборы Мурены в консулы не были аннулированы, так как Мурена — помощник и единомышленник Цицерона в борьбе с Катилиной, в то время еще не давшим последнего сражения. Поэтому Цицерон в заключительной части речи усиленно запугивает сенат и переходит от юмористического тона к патетическому. "Зараза от этого преступления распространена больше, чем обычно думают, и охватила многих. Внутри, внутри наших стен конь троянский... Ты спрашиваешь меня, боюсь ли я Катилины. Нет, не его боюсь я — и я позаботился о том, чтобы никто его не боялся — я считаю, что следует бояться его армии, которую я вижу здесь; не так страшно войско самого Катилины, как те, кто, как говорят, покинул его войско; они не покинули его, а оставлены им в укрытии и в засаде и угрожают пашей жизни" (буквально — сидят у нас на голове и на шее. "За Мурену", 37, 78-79).
Опять-таки совершенно иным стилем написаны знаменитейшие речи этого периода — четыре Катилинарии, представляющие собой полуимпровизации. События в эти дни неслись с такой быстротой, что едва ли Цицерон имел время долго подготовлять свои речи; вероятно, он отшлифовал их при издании, но основа их осталась. Саллюстий, не любивший Цицерона и избегавший слишком частых упоминаний о нем, ограничивается тем, что называет первую катилинарию "известной и полезной для государства речью, которую Цицерон потом издал" ("Заг. Кат.", 31), и не говорит ни о каких изменениях, в нее внесенных.
В речах против Катилины подлинная любовь к старому Риму, страх за свое положение, имущество и жизнь, и самолюбивое увлечение своей ролью и возвышенностью своих чувств и слов сливаются в одно неразрывное целое. Можно вполне понимать всю некрасивую подоплеку этих речей, но трудно не поддаться их литературному обаянию.
Из четырех речей наиболее известна и заслуживает этой известности первая речь: сильное политическое напряжение, острота момента придали пафосу Цицерона известную смелость и подъем. Хотя эта речь переполнена риторическими фигурами, но они не кажутся неуместными, как в речах его молодых лет. Остальные три речи значительно слабее — они повторяют целый ряд образов и оборотов, использованных уже в первой, и кладут начало тому безмерному самодовольству и самохвальству, которое с этих пор овладело Цицероном и от которого несвободна, в сущности, ни одна из его последующих речей, кроме трех речей, произнесенных во время диктатуры Цезаря, когда вспоминать о заговоре Катилины было и неудобно и даже опасно. Когда Цицерон, щеголяя своей скромностью, говорит: "Я не требую от вас, квириты, никакой награды за доблесть, никакой почести, никакого памятника моей славы, кроме вечного воспоминания об этом дне" ("Против Катилины", III, 11, 26), то он в первый раз совершает ту ошибку, которую потом неоднократно повторяет, все более преувеличивая значение "этого дня" и свою собственную роль.
Меньшее литературное значение имеют чисто деловые речи "Об аграрном законе" и дышащая ярой ненавистью к демократическому движению речь в защиту Гая Рабирия, которого трибун Лабиен обвинил в убийстве Сатурнина (правда, несколько запоздало — через 40 лет после события). Цицерон в этой речи превзошел всякую меру; так как ему надо было оправдать своего подзащитного, то он утверждал, что тот не убил Сатурнина, но желая подчеркнуть свою вражду к Сатурнину, он воскликнул: "Если бы он его убил! Тогда я не просил бы об освобождении его от кары, а требовал бы для него награды" ("За Гая Рабирия", 11, 31). Выступать с порицанием восстания Сатурнина было особенно легко потому, что его подавление произошло с разрешения и даже по распоряжению консула Мария: самого Мария Цицерон порицать нигде не решается и даже о Гракхах говорит всегда в более сдержанном тоне, чем о Сатурнине.