На фасаде гостиницы семеро низкорослых как на подбор рабочих в коротких удобных прохарях споро заканчивали крепеж громадного портрета Ленина с местным карельским разрезом хитро прищуренных глазок. Это была та самая улыбающаяся разновидность любимого портрета, которая с детства мне навевала приятные мысли о добром дедушке Ильиче, быстро решившим вопрос со своей лампочкой и тут же бодро взявшимся за светлое будущее — портрет в кепке и с приложенной к ней в порядке приветствия ручкой. Особенно реалистично неизвестный художник выписал кокетливый бантик на широком лацкане вождя. Портрет перекрывал окна примерно четырех номеров, создавая в них приятную густую и чернильную темноту.
Я был почти уверен, что три номера из четырех пусты. Любой карельской березке было понятно, что сдавать даже самому командированному командировочному темную конурушку, выходящую окном на грязную изнанку портретного холста, — это грубейшее нарушение женевской конвенции о правах человека. Единственный, кто мог заставить администраторшу совершить подобное преступление, — это какой-нибудь идиот, подлизавшийся к бедной женщине при помощи того, от чего не смогла бы отказаться даже бушменская королева Нуамк-Лого-Рау, — колготок с люрексом. Хотя от ношения набедренной повязки она могла отказаться так же легко, как американцы от отмены своего военного присутствия в Гватемале. Ой, да ладно… чего уж…
Я вернулся, переоделся (в смысле, переоснастился) и пошел искать Клима.
Нашел его около филармонии. Он был одет в какой-то красный камзол и высокий кивер с плюмажами. Около него болтались еще человек двадцать таких же орлов, собирающихся представлять духовой оркестр петровских времен. Все они в сильный разнобой подгуживали, поддуживали и подсвистывали на своих помятых инструментах, готовясь к репетиции и бравируя возможностью сыграть все что угодно — от шопеновского Похоронного марша, называемого лабухами «Из-за угла», до двенадцатого опуса композитора Шнитке, уничтоженного автором за сложность.
На тротуаре, любовно поглядывая на Клима, околачивалась его местная пассия Анюта, разодетая в пух и в более-менее петрозаводский прах, и брови ее действительно издали напоминали ущербную луну.
Короче, предпраздничный вечер тридцатого апреля мы провели довольно прилично и без больших потерь, даже ночевали там, где положено: Клим в общаге в Анютином обществе, а я в своем темном номере в одиночестве. Была, правда, там где-то одна подруга Анюты, да увел ее не то брат, не то сват. Да и хрен бы с ней, если не сказать больше.
Утром я проснулся от шума. Сейчас, когда жизнь сама по себе превратилась в один большой и постоянный праздник, а большинство наших старых официальных праздников исчезло и кануло туда, куда им и положено было кануть, мне немного не хватает тех радостных ощущений, под которые мы все раньше просыпались в красные дни календаря. Это — отсутствие необходимости идти на работу или учебу, разудалые звуки с улицы и по радио-телевидению, а также сладкое предвкушение обязательных вечерних развлечений. И вот, тогда я проснулся от шума и сперва решил, что это шумит и гомонит за темным окном демонстрация — как говорится, «нескончаемым потоком вливается на Красную площадь трудовая Москва…» — но нет, это долбили в дверь руками и ногами какие-то, хотелось надеяться, люди. Кто это такие, гадать долго не пришлось, потому что грубые мужские голоса с эмвэдэшным акцентом периодически выкрикивали: «Откройте! Милиция!» Наверное, пришли поздравить с Первомаем.
В номер ввалились четверо мускулистых ребят и, видимо, перед этим отсутствовавшая на рабочем месте, а теперь сгоравшая от желания реабилитироваться дежурная по этажу. В свете тусклой однолампочной люстры, которую я, надев трусы, успел все-таки зажечь, двое из этой великолепной пятерки закрутили мне руки за уши, дежурная на всякий случай дала пощечину, а другие двое, мгновенно обшарив небогатый интерьер, переглянувшись, подступили с интересными вопросами и предложениями.
— Где язык?! Язык где, покажи?! — закричал высокий крепкий мужчина, переодетый обычным задрипанным демонстрантом.
Мне не жалко, я показал, за что тут же получил довольно крепко в лоб.
— Сбросил, гад, — кратко резюмировал высокий, — вот и издевается. А ну-ка, Мишань,
И я получил
— Одевай его и в отдел! А я еще здесь посмотрю…
В отделе, куда мы приехали (в смысле: куда меня привезли на подвернувшейся платформе с огромной толстой шестеренкой, олицетворяющей станкостроение Карелии), я сидел у стола на жестком, привинченном к полу стуле в пустой комнате. За полуприкрытой дверью слышался громкий беспорядочный шепот, несколько раз заглядывали любопытные и суровые лица, пока, наконец, не вошли два молодца одинаковых с лица — офицеры в неслабых званиях.