Впоследствии требование синтеза Веры и Знания организует в творчестве Мережковского содержание грандиозного культурного мифа, в свете которого поэт попытается осмыслить религиозный опыт всего человечества. В этом опыте, вечно враждуя, прочно переплетаются между собой апология мистического откровения и реального опыта, "религия духа" и "религия плоти", христианство и язычество, правда Христа и правда Антихриста. Больше всего его привлекают те исторические эпохи, где эти нравственные полюса человеческого духа тесно сосуществуют, друг сквозь друга "просвечивают", странно "двоятся". Двоевластие "духа" и "плоти", "неба" и "земли" чудится герою лирики Мережковского везде. И в здании римского Пантеона, со стен которого друг на друга глядят мученическое лицо распятого Спасителя и – взывающие к радостям земной плоти лики олимпийских богов ("Пантеон", 1891). И в почитании римлянами-католиками дня святого Констанция – праздника, больше напоминающего вакхическую оргию, чем "дух Христовой церкви" ("Праздник Св. Констанция", 1891). И в песне вакханок, в которой после клича "Эван-эвое" неожиданно слышится евангельская цитата: "Унынье – величайший грех" ("Песня вакханок", 1894). И даже в духовном облике современного Поэта, которому по-христиански "сладок ‹…› венец забвенья темный", но и языческое чувство "безумной свободы" дорого не менее ("Поэт", 1894). Дух Вакха, следовательно, чудесным образом познается в духе Христа – и наоборот.
Идея универсального изоморфизма разных форм жизни лежит в основе всего творчества Мережковского, романы и публицистика которого буквально пронизаны сквозными образами, мотивами, повторяющимися деталями, типологически родственными коллизиями и героями. Творчество это могло бы показаться монотонно-однообразным, если бы под это однообразие сам Мережковский не подвел эстетику символа. "Все преходящее есть только символ", – такой цитатой из второй части "Фауста" Гете, поставленной в эпиграф, открывается сборник стихов "Символы" (1892). Символизировать жизнь – значит, по Мережковскому, искать вечное в преходящем, добираться до изначальной сути, до исходного ядра, из которого вышла вся последующая культура человечества, прозревать единство в многообразии духовных явлений разных стран и времен. Это и явилось осуществлением им же ранее сформулированной задачи "сознательного литературного воплощения свободного божественного идеализма" ("О причинах упадка…").
Н. М. Минский (1855 или 1856–1937)
Похожая тенденция к преодолению "случайностной" модели поэтического мира "надсовщины", поиски в рамках этой модели некоего положительного, примиряющего кричащие контрасты смысла будет свойственна и современнику Мережковского – Н. М. Минскому. Хаотическую смену отрицающих друг друга порывов лирики Надсона Минский, в отличие от Мережковского, не преодолевал. Более того, он сделал все, чтобы ее усилить и подчеркнуть, открыто заявляя в своих стихах то о смене идеалов, то о переходе в другую "поэтическую веру".
Однако Минский придал этой сумятице умонастроений значение новой художественной правды. В рецензии 1885 г. на сборник "Стихотворений" Надсона критерием этой правды он провозгласил принцип "искренности" творчества. Годом раньше в нашумевшей статье "Старинный спор" "искренность" Минский отождествил с особо понятым "элементом субъективного" в творческом процессе. По мнению критика, художник принципиально свободен от следования объективной правде действительности. Он не просто может – обязан видеть мир таким, каким он ему кажется. "Подобное произведение мы называем правдивым. ‹…› Единственный критерий художественной деятельности – искренность художника и только"; – утверждал автор "Старинного спора". Каждый акт "искреннего творчества" отражает восприятие мира именно этим художником и только в этот момент. Следовательно, "искреннему" (правдивому) художнику противопоказаны цельность и последовательность выражения своих мыслей и чувств. Отныне парадокс, в котором образы, сталкиваясь, взаимоотрицают друг друга, становится визитной карточкой стиля Минского:
("Мой демон", 1885)