Жена Левина стала накрывать на стол, появилось некое подобие походного ужина. Сидели за огромным столом под сиротливо свисшим с потолка шелковым абажуром, пили чай.
– Когда я шел к вам, видел на железнодорожных путях множество вагонов, в каких перевозят людей… туда. Говорят, что они предназначены для евреев. И вот… если это на самом деле произойдет, я останусь? Как было с бедной Ольгой? Она в аду, а я мягко сплю и вдоволь ем? Как было тогда, в тридцатые, ты помнишь? Никого не пощадили, кроме меня… Я иногда думаю: не мучительнее ли такое самой смерти?
– Значит, ты избран быть свидетелем, чтобы рассказать живым о нас, мертвых.
– Те же слова мне сказала и Нина Табидзе, жена очень близкого мне грузинского поэта, погибшего… как многие. Она принесла и вручила мне пакет с гербовой бумагой, на которой Тициан Табидзе записывал свои стихи. Это было сразу после войны. И тогда я начал… Положил перед собой на столе чистый лист, на котором рука Тициана никогда более не запишет ни одной строчки, и появились первые слова: «Шли и шли и пели “Вечную память…”» А сейчас эта работа – большой роман, главный в моей жизни. Он завершен, а меня преследует ощущение пустоты, того, что все это было для меня слишком легко, что от меня требуется нечто большее.
Раздался звонок в дверь, потом еще один и еще…
Сидящие за столом переглянулись. Левин грузно встал и неуклюже, боком направился в прихожую. Вскоре он вернулся в столовую в сопровождении «стайки» вооруженных мужчин.
Женщина встала, а Борис Леонидович оставался сидеть на своем месте. Офицер направился к нему.
– Ваши документы.
Взяв из рук Пастернака маленькую книжечку, он движением руки показал, что следует оставаться на месте, сам же направился в прихожую и стал названивать по телефону.
Женщина принялась укладывать в брезентовый мешок вещи будущего арестанта. Офицер вернулся и протянул Борису Леонидовичу его документы. Глядел неприязненно.
– Уходите отсюда.
Никто не сдвинулся с места, пока писатель одевался, временил, взглядом прощался с обреченными.
…Ах, эти роковые октябрьские звезды, спутницы и наблюдательницы всех судьбоносных оползней этих двух жизней. Они уже понемногу растворялись в позднем утреннем небе, когда неторопливый поезд тех далеких лет приближал Ольгу к ее дому, к Москве. Мимо окон ползли вросшие в землю вечные, неистребимые русские избы, и лишь по все чаще возникающим скелетам разграбленных и разгромленных церквей можно было догадываться о приближении к столице.
Какой стала Ольга за эти тяжкие, а для многих и смертельные, годы? Женщиной толпы в истрепанной грязной одежде, косынке, завязанной сзади, как у крестьянки, с загорелым огрубевшим лицом. А глаза оставались живыми, но иногда, при каком-то никому не известном воспоминании, стыли и гасли.
«Разбежался» пятый десяток, а жить приходилось, ей чудилось, с самого начала. И никто не мог шепнуть ей – как. Наверное, поэтому, когда поезд, миновав тот самый виадук, на котором в предновогодний вечер Борис Леонидович рассматривал многогорбые составы, предназначенные для радикального решения еврейского вопроса, влетел наконец на перрон Казанского вокзала и, пропищав, остановился и застыл, она не торопилась выходить. Сидела на дощатой лавке и смотрела на сначала заполнившийся, а потом опустевший перрон.
Глава 13
Возвращение
И лишь когда ее грязное, в подтеках, лицо встретилось с лицами встречающих, она встала, взяла мешочек со скудным лагерным скарбом и ступила на московскую землю.
Ее встречала мама, Мария Николаевна, и двое детей: сын и дочь. Дети обнимали ее, трогали, старались заглянуть в глаза. Ольга вспомнила про гостинец и, порывшись в кармане ватника, протянула им по конфетке. Это было трогательно и горько: большим детям – конфеты из лагерного ларька… Вряд ли они были способны усластить печаль, накопившуюся за эти годы.
Мария Николаевна стояла рядом, молча наблюдая за встречей. Ира, внучка, смахивая с глаз слезинку, что-то радостно щебетала.
– Когда пришло известие о твоем возвращении, Борис Леонидович нам позвонил, – рассказывала Мария Николаевна, – очень радовался, сказал, что будет материально нам помогать так же, как и тогда, когда ты была в лагере, но что ваши отношения, по всей видимости, изменятся и поэтому он не сможет тебя встретить. И еще он сказал, что закончил большой роман и что там все про тебя и три страницы про меня, и есть одно место про Митю.
Митя, молчаливый с загадочным взглядом мальчик, пристроившись сбоку, сдирал с материнского ватника грубо пришитый лагерный знак.
Ольга развязала вещевой мешок, вынула из его недр туго перевязанную связку и отдала Ире. Остальное досталось Мите.
– Письма мы будем хранить, а это, Митя, брось в реку, – решительно указала на конверт Ольга. – Начнем новую жизнь, дети. Идите, дети, домой, накрывайте на стол, а мы тут, две старые лагерницы, поговорим о своем.