До замужества Татьяна жила с матерью в келье на Набережном порядке, и чтоб не засидеться в девках, семнадцати лет вышла замуж за Кузьму. Кузьма любил свою жену. С первых же дней всячески поважал и угождал ей, и зря не взыскивал с нее. Пойдёт ли она на озеро за водой с ведрами – не дождёшься, повстречает по пути бабу-подругу, откроется базар. Подойдёт к ним третья баба – открывается ярмарка. Был и такой случай, ушла Татьяна за водой и пропала. Кузьма, хватившись ее, пошёл было в розыски, а она стоит на дороге с подругой, целый уповод беседу разводит, с плеча на плечо коромысло с полными ведрами воды перемещает. Пожалелось Кузьме, вышел он из дома с табуреткой в руках.
– Это ты куда, Дорофеич, с табуреткой-то? – спросил его Иван Федотов.
– Да вон, моя баба ведра воды на коромысле несет, повстречалась с подругой, заговорилась, беседуют! Наверно, с час. Наверное, устала, так вот, я ей сиденье несу, пусть сядет, – добродушно улыбаясь, пояснил Кузьма.
С первого же дня своего замужества Татьяна забеременела и почти каждый год ходила с выпуклым животом, по бабьи, с брюхом, наплодив своему Кузьме шестерых детей, как по заказу, слоёным пирогом: девку, парня, девку, парня. В итоге трех девок и троих парней. Живя за Кузьмой, зная, что он ее чрезмерно любит и вызнав его невзыскательность к ней как к жене, Татьяна не боялась его. Всякие оплошности с ее стороны оставались безнаказанными. Узнав об их семейной жизни, бабы говаривали, беседуя между собой:
– Кузьма-то у нее под левой пяткой! Она из него веревки вьет!
Беседуя на завалине, где сидели, собравшись, и мужики, и бабы, бабы, любопытствуя, спрашивали Татьяну:
– Как уж ты с ребятишками-то управляешься, у тебя их вон какая уйма?
– Так, кое-как, как и все, – уклончиво отзывалась Татьяна.
В начале их совместной и супружеской жизни Кузьма как-то осенью, простудившись, захворал, захирел, дня три не ел, ни пил, жизнь в нем совсем угасала. Любя Кузьму как мужа, Татьяна, подойдя к постели, где он лежал в болезненном состоянии, она его стынувшие ноги прислонила к своей обнаженной пылкой груди. Разогретая жениным телом, его кровь жизнетворно запульсировала по его жилам. Он оживленно шелохнулся, открыв глаза. На его лице появилась жизнерадостная улыбка. С этого дня он стал выздоравливать, а вскорости и совсем оздоровел. Но Татьяна, любя его, долго и частенько с досадой упрекала его за хилость.
Вскоре после выздоровления Кузьма почувствовал во всем своем теле прилив силы и способности к жизни во всех ее проявлениях. Однажды ночью, ложась спать, он предложил жене:
– А ты бы, Татьян, сняла исподнюю-то юбку, огонь-то загасить, что ли? – просил он перед тем, как лечь с ней рядом.
– Задувай! Я легла, – отозвалась она.
И теперь было бы у них детей не шестеро, а больше. Первенького ребенка, девочку, она заспала, когда ее Кузьма был на войне. Спать она с молодости увалиста: груди объёмисто-большие. С самого вечера завалилась она в постель, а чтобы ребенок ночью не плакал и не беспокоил ее, она вывалила из прорехи рубашки ему обе груди, а саму сном так приварило, что и не учуяла, как, привалившись к младенцу, невольно задушила его. А со вторым ребенком – мальчиком, тоже получилось несчастье. Как-то стряпала она в чулане, а он, державшись ей за подол, хныкал и мешал ей орудовать ухватом и кочергой. По нечаянности пырнула она ухватом сзади неотступно тянувшегося за ней ребенка, он упал и угодил в чугун с крутым кипятком. Взвизгнул мальчик, вскрикнула в безумстве мать, но было поздно: ребенок, обварившись, через час умер. Придав незабываемую скорбь матери. Поэтому-то вот сегодня, сидя на завалине и беседуя с бабами, Татьяна, невольно вспомнив о несчастьях в молодости, высказалась перед бабами:
– Да, детки и радости, дети и горе. И не почаешь, где и чем набедокурят, что едва очухаешься. Хотя я им зря-то и не дую в ж…ы-то, но наказывать их приходится не кнутом, а стыдом. Больше словами, а уж если слов не понимают, прибью. У меня знай порядок.
Кузьма же по-своему относился к своим детям, зря не бил их. Они поэтому льнули к нему, как обезьяны не дереве, висли на нем.
Но однажды, не выдержав озорства детей, Кузьма, рассердившись, раскричался, унимая их.
– Ты что это расшумелся, как холодный самовар! – шутливо стала унимать мужа Татьяна.
– С ними холодный закипишь, с ними никакого вздыху нет, им дай то, дай другое, им только дай поблажку, так они на голову сядут, – раздраженно укорял он детей. – Я погреб рою, а Петька пристал ногами швырять комья глины обратно в яму. Я его словами хотел унять, а он не понимает. Я его урезониваю, а он мне назло. Пришлось вылезти, да вложить ему за упрямство-то. Он заорал, словно его режут, а потом принялся выть и ныл не меньше часу, мне его нытье надоело, вот я и решил с досады вылезти из ямы-то, перекурить.
Вышел Кузьма из избы на улицу, а Петька все еще продолжал выть.
– А ты не вой, перестань выть-то, ведь не хочется выть-то, а все воешь. Слушать-то как надоело. Не вой, а то прибавлю на бедность-то! – пообещал отец Петьке, а он, продолжая слёзно плакать, едва выговорил: