Сочинения Смоленскина, ныне кажущиеся столь наивными, в то время произвели на многих молодых евреев большое впечатление. Когда Смоленский посетил Россию, его восторженно приветствовали группы студентов в Москве и Санкт-Петербурге. Но далеко не всех затронул этот религиозный романтизм, взывавший почти исключительно к эмоциям. Уже следующее поколение юных интеллектуалов отказывалось безоговорочно принимать еврейские ценности и традиции. Мика Иосиф Бердичевский, подвергая наследие своего народа критическому анализу, жаловался на узость традиционной еврейской жизни и на привязанность ее к системе давно устаревших законов. Он требовал ницшеанской «переоценки ценностей»[28]
. Шаул Гурвиц (переводивший Моисея Гесса на русский язык) полагал, что иудаизм не в состоянии удовлетворить интеллектуальные и духовные потребности современного еврея, вышедшего за пределы гетто[29]. Гурвиц и Бердичевский были младше Смоленскина на двадцать лет. Еще более жестко и прямо эту проблему поставил в следующем поколении Иосиф Хаим Бреннер. Смоленский как-то ссылался на стих Экклезиаста, где говорится о живой собаке и мертвом льве. Бреннер трактует это сравнение по-своему: конечно, живая собака лучше мертвого льва, но чего стоит «живой народ», представители которого способны лишь стонать и в страхе прятаться от бушующей над их головами бури? Жизнь приятна, говорил Бреннер, но сама по себе она — вовсе не добродетель. И тот, кто выжил, не обязательно самый благородный: «Караваны приходят и уходят, как сказал Мендель Моше Сфорим, но Luftmenschen Кислон и Кабциэля остаются навеки». В самом деле, то, что евреям удалось выжить, было удивительно; однако гордиться качеством своего существования евреи не могли. Многие из них сохранили жизнь в биологическом смысле, но в смысле социологическом прекратили свое существование, т. е. перестали являться социальной общностью: «У нас нет наследия. Ничто из присущего одному поколению не передается преемникам. А то, что все же наследуется, — раввинистскую литературу — следовало бы с самого начала предать забвению»[30].Подобные заявления звучали проклятием в адрес Смолен — скина с его пламенными призывами к национальному возрождению. И действительно, в 1860-е и в начале 1870-х годов эти призывы напоминали глас вопиющего в пустыне. Но к концу 1870-х, и особенно после погромов 1881 года, Смоленский стал не одинок. Среди его сторонников был Иегуда Лейб Гордон (Ялаг), величайший еврейский поэт того времени, которого ранее привлекала идея культурной ассимиляции (часто цитировали его поговорку: «Быть человеком на улице и евреем — дома»). Ведущий эссеист того периода Моисей Лейб Лилиенблюм прежде был одним из суровейших критиков Талмуда и пропагандистом социалистических идей. Но затем он также превратился в ревностного националиста, равно как и Елиезер Перлман, более известный под псевдонимом Бен Иегуда, который в молодости был убежденным народником, всецело разделявшим национальные чаяния русского народа и южных славян.
К концу 1870-х годов Гордон уже не верил в культурную и политическую интеграцию. В анонимно опубликованном памфлете он выдвигал идею создания в Палестине еврейского государства под протекторатом Великобритании[31]
. Для Лилиенблюма рост антисемитизма на Западе и погромы 1881 года стали чудовищным потрясением, и в результате он также превратился в одного из первых апологетов русского сионизма. «Нам нужен свой собственный уголок, — писал он в 1881 году. — Нам нужна Палестина»[32]. Бен Иегуда, впечатлившись примером болгар и черногорцев, пришел к выводу, что евреи тоже способны снова стать живой нацией. Всю свою дальнейшую жизнь он посвятил возрождению иврита. Однако он понимал, что у этого языка нет будущего в диаспоре: иврит мог бы расцвести вновь лишь в том случае, если возродится и вернется на свою родину сам еврейский народ.