Фильм «Покаяние» вышел в самом начале перестройки. Помимо важного идеологического и христианского подтекста, фильм удивительно точно ухватил и показал один из самых ярких и странных феноменов периода распада Советского Союза: одержимость
Параллельно этому развивается и движение по поиску жертв сталинских репрессий. В 1987 году в рамках деятельности московского клуба «Перестройка» появился центр «Мемориал», выросший за 30 лет в мощную институцию. В 2013 году «Мемориал» признали иностранным агентом. Прямо сейчас продолжается судебное дело против историка центра Юрия Дмитриева, нашедшего советский расстрельный полигон в карельском Сандармохе.
В начале 1990-х в Петропавловской крепости с почестями перезахоронили останки расстрелянной большевиками царской семьи (впрочем, потом их снова эксгумировали для изучения — уже по требованию РПЦ, сомневавшейся в их подлинности). В 2005 году произошла торжественная репатриация и перезахоронение на престижном московском некрополе Донского монастыря останков белоэмигрантов — генерала Антона Деникина и философа Ивана Ильина.
Подобные некрополитические [163] практики можно наблюдать не только в постсоветских странах, но и по всему миру. В Аргентине не утихают споры о перезахоронении безымянных жертв военной хунты, в Чили — жертв политического режима Пиночета, в Испании — генерала Франко и гражданской войны 1930-х, в бывшей Югославии — серии военных конфликтов 1990-х, а в Германии перезахоранивают останки солдат вермахта. Список можно продолжать долго. Ясно, что в последнее столетие мертвые стали активными участниками общественной жизни независимо от страны, культуры и политического контекста. Мы обращаемся к их опыту, защищаем и нападаем на них, определяем для них специальные места, применяем к ним особые правила, говорим от их имени или активно пытаемся их не замечать. Почему же в XXI веке, когда процент людей, верящих в загробную жизнь, беспрецедентно мал, а общество прагматично как никогда, мертвецы так важны для нас? Какая нам разница, кто и где захоронен?
Философ Мишель Фуко полагал, что человеческое тело, в том числе мертвое, стало объектом политики только после Реформации [164]. До того момента, на протяжении всего Средневековья, сохранялось своеобразное биополитическое безвременье: государство вспоминало о жизни и смерти простого человека, только если строю или самому суверену угрожала опасность, — например, мятеж. В этом случае карательный аппарат беспощадно расправлялся с бунтовщиками. Так было во время восстания майотенов во Франции XIV века или крестьянского восстания Уота Тайлера в Англии того же времени. Выражаясь языком Мишеля Фуко, средневековое государство было государством
Такое положение дел было обусловлено прежде всего, теоцентрической картиной мира средневекового человека, в которой все происходящее объяснялось божьей волей, а перед Богом и смертью все были равны. Лучше всего она выразилась в средневековом изобразительном каноне, известном под названием «Пляска смерти». На таких картинах и фресках, взявшись за руки, танцевали Папа, король, рыцари, простые бедняки и разложившиеся трупы в истлевших лохмотьях. Каждый участник смертельного танца, как правило, был обрамлен надписью, содержащей фразу «к смерти иду я»: