Это значит, что для идеологических маневров, необходимых в ситуациях, когда что-то выходит из-под контроля, должна выбираться более безопасная почва. Музыка, поэзия, история, даже право суть периферийные области, в рамках которых возможно провозглашать доктрины, изменяющие генеральную линию, не опасаясь того, что будут потревожены центральные, жизненно важные регионы. Тайный смысл этих публичных заявлений мгновенно ухватывается натренированными (сколько уже раз такое было) ушами интеллектуалов, работающих в других, порой очень удаленных областях. Филология довольно-таки далека от центра, и, стало быть, выступать в ней довольно безопасно. Поэтому, вероятно, Сталин и выбрал теорию языка, чтобы объявить, что трубный глас, призывающий к идеологической непорочности, более не будет звучать. Лишь профанам такой выбор мог показаться причудливым. Едва только был отдан приказ об ослаблении линии в лингвистике, как сразу же и другие специалисты в относительно «неполитизированных» областях знания начали в надежде задаваться вопросом, а не может ли и в их беспросветный мир заглянуть ненадолго солнце – пусть хоть на мгновение, ну или хотя бы не станет ли и им в этом мире легче дышать. Индульгенция лингвистам означала, что и музыканты, и акробаты, и клоуны, и математики, и детские писатели, и даже физики и химики могут чуть-чуть расправить плечи. Даже историки подняли головы; некий автор писал летом 1951 года в одном советском историческом журнале, что, поскольку Сталин ничего не сказал об исторической науке, не может ли и она, подобно лингвистике, быть освобождена от марксистской «надстройки» и претендовать на свои собственные «объективность» и внутренние принципы, наличие которых у искусства и юриспруденции Сталин так твердо отрицал? Физики, химики и даже гонимые генетики, чьи изыскания проходят, к несчастью, столь близко от сердца исторической диалектики, могут в настоящее время позволить себе перевести дух; очевидно, объяснение капризного поведения «генеральной линии» их исследований лежит скорее во внутриполитической, чем в метафизической плоскости, и едва ли может быть отнесено на счет неизлечимой склонности к той или иной форме философского или научного «материализма», как склонны считать их наивные западные коллеги в своих бесплодных попытках понять, как устроена советская наука.
Звучащие сейчас мотивы «мирного сосуществования» безошибочно указывают на то, в какую сторону поворачивает идеологическая машина после провала в Корее; и отсюда – слабые патетические намеки ученых, чья любовь к предмету собственных занятий еще не совсем угасла, на «западные» ценности. И если эти исполненные страха выступления не получают резкого отпора, те, кто выступает, могут ожидать наступления периода относительной толерантности. Но более опытные знают, что этот период не может продлиться долго. Уже сейчас есть симптомы, говорящие о том, что вожжи отпустили слишком сильно – слишком сильно для системы, которая в принципе не может работать, если все гайки не закручены намертво. И вот снова звучат призывы к единству, чистоте, ортодоксальности, начинается устранение подозрительных[361]
; цикл снова повторяется.