В этом эссе я вовсе не намерен формулировать ответ на поставленный вопрос, поскольку тогда пришлось бы критически пересмотреть все литературное и философское наследие Толстого. Ограничусь предположением, что трудность, по крайней мере – отчасти, может состоять в том, что Толстой и сам в какой-то мере осознавал эту проблему и приложил максимум усилий к тому, чтобы сфальсифицировать ответ. Гипотеза, которую я хочу предложить, состоит в том, что по природе Толстой был лис, но искренне считал себя ежом; что его дар и его творческие достижения одно, а его убеждения и, соответственно, его толкование собственных творческих достижений – совсем другое; и что именно поэтому его идеалы вынудили и его самого, и тех, кого покорил свойственный ему дар убеждения, снова и снова ложно толковать то, что он или другие делали или должны были делать. Он не скрывал своей позиции, и всякий его читатель может лично в том убедиться: его взглядами на этот предмет буквально пропитаны все его высказывания от первого лица – дневники, собранные и записанные
Толстовская философия истории еще не получила должного освещения, ни как действительно оригинальная и не лишенная интереса концепция, ни как своего рода прецедент в истории идей, ни даже как один из элементов становления его творческой личности[256]
. Те, для кого Толстой оставался в первую очередь романистом, порой считали разбросанные по тексту «Войны и мира» исторические и философские пассажи досадными огрехами повествовательной техники, печального пристрастия к ненужным отступлениям, свойственного великому, но невероятно своевольному автору, ущербной, доморощенной метафизикой, не представляющей почти никакого или вообще никакого интереса и совершенно чуждой как общему направлению, так и внутренней структуре романа. Тургенев, которому личность и творчество Толстого были вполне антипатичны – пусть даже впоследствии он не скупился на щедрые похвалы Толстому-писателю, – стоял на острие атаки. В письмах к Павлу Анненкову[257] он говорит о «шарлатанстве» Толстого, называет его исторические изыскания «штукарством», которое должно обмануть неосторожного читателя, и говорит о том, что этот «самоучка» ввел их в текст, недостойно подделывая истинные исторические знания. Спеша добавить, что Толстой, конечно, искупает все это своим поразительным талантом, он тут же обвиняет его в изобретении «какой-нибудь одной системы, которая, по-видимому, все разрешает очень просто; как, например, исторический фатализм, да и пошел писать! Там, где он касается земли, он, как Антей, снова получает все свои силы….»[258]. Та же нота звучит и в трогательном призыве, отправленном старому другу-врагу со смертного одра: Тургенев просит снять мантию пророка и вернуться к истинному своему призванию – призванию «великого писателя земли русской»[259]. Флобер, у которого отдельные места «Войны и мира» исторгали «вопли восторга», временами приходил в такой же бурный ужас: «Il se r'ep`ete et il philosophise»[260], – пишет он в письме к Тургеневу, который переправил ему французский перевод этого до той поры почти неизвестного за пределами России шедевра. В том же духе выражается и Василий Боткин, философствующий торговец чаем, близкий друг и корреспондент Белинского, в письме к Афанасию Фету:«…от литературных людей и военных специалистов слышатся критики. <…> Первые находят, что умозрительный элемент романа очень слаб, что философия истории мелка и поверхностна, что отрицание преобладающего влияния личности в событиях есть не более чем мистическое хитроумие; но помимо всего этого художественный талант автора вне всякого спора. Вчера у меня обедали и был также Тютчев, – и сообщаю отзыв компании»[261]
.