Когда не идут пьесы, монстры, феномены и диковинки, пользуясь этим, появляются на сцене. В прошлый четверг в зале Херц давали представление три фантастических существа, рост самого большого из которых не превышал и тридцати дюймов. Они прибыли из Германии, родины гномов и кобольдов. <…> Это представление было весьма забавно, эти три карлика, возможно, станут известными, как Том Там: в любом случае, они более живые, более веселые, более остроумные. Что касается нас, мы бы предпочли лицезреть трех красивых женщин, троих детей или троих красивых мужчин. Уродство не смешно, оно предполагает страдание и своего рода стыдливость. В этих трех безобразных, сморщенных телах, в этих вытащенных из спиртовой бутыли гомункулов, есть, в конце концов, душа, заключенная в плохо слаженную оболочку и, видимо, исполненная горечи[652]
.В этом заключается одно из важнейших научных, литературных и эстетических открытий XIX века, наследие которого мы ощущаем в полной мере: у монстров есть душа. Они человечны,
Однако сострадание к человеческому уродству разделяли не все. Административные власти, вопреки обычному безразличию, начинают проявлять беспокойство относительно опасности, которую представляет демонстрация уродств для общественного порядка и морали, в надежде наложить определенные ограничения на подобные представления, а затем их искоренить.
Как мы видели, раньше всего подобное движение возникает в Англии, где на первый план в борьбе за повышение нравственности рабочего класса выдвигается реформаторский средний класс, опираясь на поддержку полиции, заботящейся о городском порядке, и антрепренеров–капиталистов, обеспокоенных своими доходами. Во Франции начиная со Второй империи попытки контроля над сферой досуга становятся все более частыми и достигают пика в два последних десятилетия XIX века и в два первых XX, при этом они подстегиваются санитарным и моральным «крестовым походом» против риска дегенерации. Одна из ответных реакций на угрозу венерической опасности и физического и морального вырождения общества принимает форму своеобразной моральной «пастеризации» визуальной культуры, процветающей на ярмарочных праздниках и в музеях редкостей.
Одной из первых мишеней такого надзора становятся балаганы. С 1860 по 1920 годы лавина административных текстов наложит массу ограничений на ремесло ярмарочного артиста и на саму практику демонстрации человеческих диковинок[653]
. С 1863 года делаются попытки препятствовать демонстрации мутаций и физических недостатков с помощью запрета на эту деятельность для «слепых, безногих, одноруких, калек и прочих увечных»; в 1893‑м возникает необходимость во введении особого надзора за «демонстрацией феноменов, за анатомическими музеями, за лунатиками и шарлатанами»[654]; и наконец, в 1896 году выходит запрет на «демонстрацию живых феноменов, на зрелища непристойного или отталкивающего характера, на демонстрацию женщин в каком бы то ни было виде и в целом на так называемыеОднако расхождение между законом и практикой все еще остается значительным[656]
. Подобные зрелища являются частью визуальной культуры, глубоко укоренившейся в перцептивной практике, — слишком древней, чтобы ее так легко можно было изжить. Но тем не менее призыв к ее запрету становится все более настойчивым накануне I Мировой войны: достигнут порог административной толерантности по отношению к демонстрации анормального.