В завершение разговора стоит подчеркнуть, что генеалогия правового и медицинского запрета на демонстрацию анормального позволяет, напротив, увидеть, что в основе самого принципа психопатологической классификации извращений лежит большое желание криминализировать визуальный интерес. Оно же проистекает одновременно как из политических и социальных опасений, вызванных демонстрацией анормального, или из страха вырождения, так и из чистого стремления к получению медицинских знаний[661]
. Стоит ли удивляться подобному смешению? Шарль Ласег, автор опубликованного в 1877 году первого крупного трактата медицинско–правового характера, посвященного эксгибиционизму, был одновременно первым главным врачом камеры заключения при «специальной поликлинике» префектуры полиции Парижа.Монструозное тело, демонстрация которого оказалась запрещена в результате политики по надзору за зрелищами, а существование поддерживалось за счет сострадания публики, постепенно покидало сферу общественных развлечений. Восприятие человеческого уродства, долгое время отождествлявшееся с образом монстра, начинает дифференцироваться: увечное тело все больше отделяется от тела монструозного и становится объектом медицинских забот, связанных с реабилитацией инвалидов. Возникнув в конце XVIII века в рамках медицины эпохи Просвещения в отношении слепых и глухих людей, эта идея в течение XIX века распространилась и на физические увечья, способствуя открытию все большего числа ортопедических учреждений и созданию соответствующих техник, развивая реадаптацию (включение в общественную и социальную жизнь) с помощью труда, ускоряя придание светского и государственного характера помощи тем, чьи тела приобрели некоторый физический недостаток[662]
. В конце концов это привело к изданию 14 июля 1905 года закона, предусматривающего определенные виды помощи «тем, кого постигло увечье или болезнь, признанная неизлечимой». Это тесно связано с развитием демократического эгалитаризма, в рамках которого отныне сокращалось число ранее считавшихся неизлечимыми увечий, так как они воспринимались как следствие «естественного» неравенства между телами.Однако сразу же после I Мировой войны признание увечности среди других социальных норм восприятия тела становится более отчетливым. Возвращение в городское общество многочисленных калек, распространение практики ампутаций, зрелище лишенных конечностей тел и ежедневное созерцание трупов, усиление психической травмы и физических страданий помещают обезображивание и уязвимость тела в центр перцептивной культуры[663]
. Масса инвалидов войны присоединяется ко множеству пострадавших в результате несчастных случаев на производстве, обеспечение которых предполагает закон, изданный 9 апреля 1898 года: как в одном, так и в другом случае речь идет о поддержке, включающей необходимость возмещения ущерба, признание ответственности и коллективной солидарности, а также защиту со стороны государства[664], участие которого в данном вопросе в течение 1920‑х годов растет за счет совокупности мер по интеграции, переквалификации и реабилитации инвалидов[665]. Телесные дефекты сразу же попадают в сферу моральной виновности и ответственности, а также становятся частью медицинской и социальной культуры, связанной с возмещением ущерба. Общество признает свою ответственность перед тем, кто заплатил тяжелую дань собственным телом, предлагая ему взамен протез вместо ампутированной конечности и социальное восстановление в правах. XIX век разграничивает монстра и калеку, берясь за реабилитацию последнего. В межвоенные годы инвалид был подменен калекой, а в инвалидности теперь видели лишь «недостаток, который необходимо компенсировать, проявление слабости, которую необходимо устранить. Это смещение будет свойственно новому дискурсу, основанному на представлении об „ограничении трудоспособности”. В конце концов, это общее понятие: оно охватывает всех инвалидов, все формы проявления физических недостатков. В 1920‑е годы происходит переворот и устанавливается новая логическая схема»[666].