В результате образ тела оказывается смешанным: когда на первый план выдвигаются физические качества, тут же возникает подозрение в распущенности. Игрок всегда проигрывает в уважении, даже если публичные состязания, проводимые профессионалами игры в ручной мяч, разрешены в Париже приблизительно в 1690 году[637]
и, без сомнения, пользуются любовью публики. На более глубоком уровне центральное место тут занимает традиционное противопоставление игры и серьезных занятий. Как известно, Монтень отвергал игру в шахматы из–за ее увлекательности: «Я лично терпеть ее не могу и всячески избегаю именно за то, что она — недостаточно игра и захватывает нас слишком всерьез; мне совестно уделять ей столько внимания, которое следовало бы отдать на что–либо лучшее»[638]. Игра здесь предстает отчасти как тень, она существует в виде негатива: ни ее время, ни само ее существование не являются подлинными, даже если она способна будоражить страсти и вызывать беспорядки, как это произошло в Лилле в 1691 году во время в игры в мяч, завязавшейся на обочине торжественной процессии. Жители Армантьера «набросились на лилльских обитателей, за что те им отомстили, и были взяты и заключены под стражу»[639].Другими словами, игрок отказывается по–настоящему повзрослеть. Он бежит от самого себя, склонен к импульсивности и к «развлечению»; не обладая ментальным инструментарием, который помог бы объяснить эту увлеченность, он предается ей как плотскому удовольствию, что является едва смягченной разновидностью греха. Единственный образ тела, возникающий в таком случае, — это образ слабости: игры прошлого прежде всего были удовольствием, а не достижением поставленной цели или состязанием; скорее самозабвением, чем конструктивным принципом. Они подпадали под категорию «вожделения» — по словам Ренье, «греха, окрашенного человечностью»[640]
. В лучшем случае их пространство и время были нейтральны, если не негативны; единственный позитивный момент — это пустое времяпрепровождение помогало избавиться от трудовой усталости. Игра соседствует с таверной, праздником, улицей; ее горизонты — беззаботность и товарищеское сообщничество. На это указывает стихотворение «Бедствия подмастерьев пекарей в городе и пригородах Парижа»[641], которые «После вечери играют в шары и в диски / И отправляются в трактир пропустить стаканчик».Или вот типичный случай; холостяки из Сент–Омера в один прекрасный день 1577 года решили «заработать себе на пирушку игрой в ручной мяч», прогуляли выигрыш в таверне «Тамбурен» и, напившись, подрались до крови[642]
. В этих народных практиках еще ничто не предполагает идеи «тренированного» тела, которая появится вместе со спортом как таковым[643], идеи морального выигрыша или внутреннего обогащения, примером которого также считается спорт. Напротив, тут все решают импульсивность, желание, аппетиты, отчетливо не отделяемые от самой игры. В этом случае в представлении о теле доминирует плотское начало, а игра объясняется прежде всего прихотью. «Величайшее из наших несчастий»[644], как говорит Паскаль в одном из текстов, выражающем, конечно, крайнюю точку зрения на игру, но тем не менее также свойственную классической эпохе. «Отдых, но не привязанность»[645] — настаивает Франциск Сальский в 1601 году, объединяя танец и игру как «уступки» чувствам.Но эти «слабости» и даже заключение пари отнюдь не предполагают тотальной демонизации. К примеру, в конце XVII века король назначает по 800 ливров пенсиона своему наставнику в игре в ручной мяч Журдену и известному мастеру игры в шары Бофору, чтобы те играли с принцами крови[646]
. Как и в случае азартных игр, двор здесь обладает собственными прерогативами, и его практики не ставятся под вопрос. Напротив, игра на деньги выступает тут как свидетельство богатства и могущества. Власти больше обеспокоены широким распространением обычая биться об заклад. Пари, заключаемые по взаимному соглашению между отдельными личностями, за пределами реального общественного контроля, несут в себе риск спонтанности и нарушения порядка: государство не способно контролировать независимые от каких–либо институтов договоренности между игроками. Отсюда постоянные колебания XVII и XVIII столетий между терпимостью и запретом, которые в конечном счете определяют двусмысленность образа игры.Именно в этом контексте смутного отторжения надо рассматривать попытки общества Старого порядка установить контроль над играми, вплоть до ограничения игры в ручной мяч, результатом которого, как мы видели, стало сокращение числа «притонов»[647]
: медленная работа, направленная, как считается, на искоренение волнений, беспорядков и в конечном счете насилия.