Один писарь родом из Руэрга, человек, выполнявший различные поручения знатного лангедокского сеньора, хроникер–самоучка, был вынужден отправиться в марте 1738 года в снегопад из Лиона в Тарар. Этот Пьер Прион с волнением, которое проявилось в выборе нестандартных формулировок, написал: «При спуске с этой горы все части моего тела были почти полностью заморожены, я считаю чудом, что мне удалось спастись». Впрочем, когда следующим летом он едва не был задушен толпой на Новом мосту в Париже, опять именно лексика, заимствованная из духовной сферы, позволяет ему выразить свои страдания: «в этом случае я весьма обрадовался тому, что пострадала лишь плоть, а жизнь моя была спасена». Луи Симон, сельский ткач, подводивший в 1809 году итоги жизни, для того чтобы вскрыть глубину — совершенно светскую — любовных страданий юности, также скажет: «Мне было не более смешно, чем проклятой душе…» и затем еще упомянет, что «истерзанный тоской, однажды я хватил кулаком по своему станку»[128]
. Мы видим здесь обострение чувств, которое использует чуждый нам язык жестов и идеологий. Эти формы волнений/чаяний физико–духовного порядка свойственны телам, отмеченным печатью христианской веры. Автобиографии католических святых дают еще более волнующие примеры.Стоит упомянуть Маргариту—Марию Алакок, чьи чувственные автоматизмы[129]
и неудержимые порывы были понятны и наименее ревностным верующим ее времени. Однако именно эта визитантка из Паре–ле–Мониаль[130] написала в 1715 году: «Я была столь изнежена, что малейшая грязь заставляла вздрагивать мое сердце. Затем Он [Бог] столь сильно овладел мной, что однажды, желая очистить от рвотных масс одну больную, я не могла удержаться от того, чтобы слизать их языком и проглотить, говоря Господу: „Если бы у меня была тысяча тел, тысяча любовей, тысяча жизней, я пожертвовала бы их для услужения Вам”. <…> Но Его доброта, которой только я и была обязана тем, что нашла силы превозмочь себя, не позволила мне выразить удовольствие, которое я получила. Ибо следующей ночью, если я не ошибаюсь, я на два или три часа приникла ртом к ране Его Святого Сердца, и мне было очень трудно суметь выразить то, что я тогда ощущала и что эта милость произвела в моей душе и в моем сердце»[131]. Экстаз «сердца» и наслаждение тела: как выразить и даже ощутить то, что эти слова означали в ее время, и то, что они еще могут сказать нам?Будучи инструментами, подчиненными Богу, и при этом творцами своих собственных инструментов — идеологических и материальных, человеческие тела не могли иметь того блеска, который они приобрели в светских обществах современности. Дарованные им удовольствия выражены в языке (а он претерпел существенные изменения), которым пользовались только грамотные люди и который в первую очередь описывает тела господ, единственное, что достойно обозначения, даже если не оно — в центре повествования[132]
. Напоминание об этих переменах (они касаются не только языка) и сложностях перевода, с которыми сталкиваются современные историки, не будет излишней осторожностью и ложной скромностью: это необходимо, чтобы обозначить неизбежные сомнения, которые должны сопровождать нас при попытке реконструировать телесности прошлого.Они навсегда останутся чуждыми нам: хороший цвет лица миловидных девушек, золотушные гнойники нищих, физическая боль пахаря и кузнеца, наслаждения гурманов и содомитов прошлого[133]
. Их неожиданное возвращение, в том числе в виде скелетов, выкопанных археологами[134], не только случайно, оно обязывает к осмотрительным расшифровкам и осторожным реконструкциям. Стоит читать между строк, чтобы встретить чужой взгляд.В словарях легче всего обнаруживается экзотика «реалий» прошлого. Наиболее ярко она проявлена в словаре Фюретьера[135]
. Статья «Тело» красноречиво свидетельствует об этом: в первую очередь… своей пространностью (тридцать параграфов в трех колонках демонстрируют, что этот сюжет был не безразличен нашему аббату–лексикографу), затем порядком тех значений, которые он придает слову, и наконец примерами, которые наполняют каждую из рубрик статьи.