Помещение было приготовлено, и Софья отправилась туда ночевать вместе с кузиной, но решила рано поутру навести справки о той даме, под покровительство которой, как мы уже говорили, намеревалась отдаться, покидая родительский дом. Намерение это еще более в ней укрепилось после некоторых наблюдений, сделанных во время путешествия в карете.
Так как нам вовсе не хотелось бы наделять Софью неблагородным, подозрительным характером, то мы не без страха решаемся открыть читателю преследовавшее ее теперь странное представление о миссис Фитцпатрик, насчет которой у нее закрались некоторые сомнения; сомнения эти настолько свойственны самым дурным людям, что мы не считаем возможным изложить их подробнее, не высказав предварительно двух-трех замечаний насчет подозрительности вообще.
Мне всегда казалось, что есть две степени подозрительности. Причину первой я склонен выводить прямо из сердца, так как крайняя быстрота ее суждений, по-видимому, указывает на наличие некоторого внутреннего импульса, тем более что эта высшая степень подозрительности часто сама создает свои предметы: видит то, чего нет, и всегда больше того, что есть в действительности. Это та дальнозоркая проницательность, от ястребиных глаз которой не ускользает ни одно проявление зла, которая наблюдает не только поступки, но слова и взгляды человека и, проистекая из сердца наблюдателя, глубоко погружается в сердце наблюдаемого и выслеживает там зло еще, так сказать, в зародыше, даже подчас раньше его зачатия. Достойна восхищения способность, если б она была непогрешима; но о такой степени совершенства смертным нечего и помышлять, и ограниченность этой тонкой способности часто причиняет большие страдания и тяжелое горе невинности и добродетели. Поэтому я не могу не смотреть на эту прозорливость по части распознавания зла как на порочную крайность и как на весьма пагубное зло само по себе. Я тем более укрепляюсь в своем мнении, что, боюсь, источником этой прозорливости всегда служит злое сердце, – по причинам, уже упомянутым выше, и еще одной, а именно: я никогда не встречал ее в добрых людях. Такого рода подозрительность я целиком и начисто отвергаю в Софье.
Вторая степень этого качества, по-видимому, исходит от ума. Она есть не что иное, как способность видеть то, что происходит перед вашими глазами, и выводить заключения из того, что вы видите. Первое является неотъемлемой принадлежностью каждого, у кого есть глаза, а второе, пожалуй, таким же несомненным и неизбежным следствием наличия в голове некоторого количества мозга. Эта подозрительность – такой же заклятый враг преступления, как первая – заклятый враг невинности, и я не могу рассматривать ее в неблагоприятном свете, хотя бы даже по несовершенству человека она допускала иногда промахи. Например, если бы муж случайно застиг жену на коленях или в объятиях одного из тех красавчиков, что занимаются искусством ставить рога, то я, кажется, не стал бы особенно порицать его за выводы, заключающие больше того, что он видел, но сделанные на основании близости, которую он наблюдал собственными глазами и к которой мы проявили бы слишком милостивое отношение, если бы назвали ее невинной вольностью. Читатель и сам легко придумает сколько угодно таких примеров; я прибавлю еще только один, который хотя и может иным показаться противным духу христианства, однако, с моей точки зрения, вполне простителен: я имею в виду подозрение, что человек способен сделать то, что он уже делал, и что если он поступил бесчестно однажды, то может поступить бесчестно и впредь. Признаться откровенно, в такого рода подозрительности Софья, я думаю, была повинна. И действительно, эта подозрительность внушила ей мысль, что кузина ее не лучше, чем можно было ожидать.
Дело, видно, обстояло так: миссис Фитцпатрик мудро рассудила, что добродетель молодой дамы в свете находится в положении бедного зайца, который, куда он ни кинься, везде встретит неприятеля, – потому что кого же еще ему встретить? И вот, вознамерившись при первом же удобном случае отказаться от покровительства мужа, она решила тотчас же отдаться под покровительство другого мужчины. Кого же ей приличнее было выбрать в опекуны, как не особу знатную, богатую, благородную? Кто – не говоря уже о галантных наклонностях, побуждающих людей делаться странствующими рыцарями, то есть защитниками угнетенных дам, – кто, спрашивается, чаще заявлял ей о своей безграничной преданности и уже представил все, какие были в его власти, доказательства этой преданности?