Вместе с тем в самой восточнохристианской религии видное место, как мы знаем, занимало учение о воплощении Христа, принявшего для спасения человечества телесный облик человека. Этот догмат христианства как бы реабилитировал самого человека, примиряя религию с неизбежностью существования его телесной природы, а следовательно, и возможностью ее изображения в искусстве. Мощная стихия беспредметного искусства мусульманского Востока в эпоху иконоборчества, как мы видели, грозила затопить и Византию, но греческий антропоморфизм не только устоял, но и победил в этой борьбе.
С X в. в византийском искусстве складывается определенный устойчивый канон в изображении человека. Если языческий мир воспевал в нем телесную красоту, то византийское искусство прославляло его душевное величие и аскетическую чистоту. И в стенных росписях, в мозаиках и иконах, и даже в книжной миниатюре голова как средоточие духовной жизни становится доминантой человеческой фигуры, тело же стыдливо скрывается под струящимися складками одеяний, линейная ритмика сменяет чувственную экспрессию.
В изображении человеческого лица на первый план художник выдвигает его одухотворенность, самоуглубленную созерцательность, внутреннее величие, глубину душевных переживаний. Огромные глаза с экстатически расширенными зрачками, пристальный взор которых как бы завораживает зрителя, высокий лоб, тонкие, лишенные чувственности губы, — характерные черты портрета в византийском искусстве классического средневековья.
Впечатление пассивной созерцательности, замкнутости художественных образов достигается, кроме того, и применением византийскими мастерами особой колористической гаммы. Вместо античного импрессионизма с его тончайшей нюансировкой нежных полутонов с X в. начинают господствовать плотные локальные краски, наложенные декоративными плоскостями с преобладанием пурпурных, лиловых, синих, оливково-зеленых и белых тонов. С этой поры цвет мыслится как уплотненный свет, и задача художника — не воспроизведение реальных тонов, а создание отвлеченной колористической гаммы. Образ человека как бы окончательно застывает в величественном бесстрастии, лишается динамизма, олицетворяет состояние аскетического покоя.
Таким образом, господство религиозного мировоззрения и спиритуалистическая эстетика византийского общества, порожденная общественными отношениями средневековья, закономерно сделали невозможным появление реалистического течения в искусстве Византии. Сохранение эллинистических традиций, однако, не позволило окончательно дематериализовать человеческий образ. Применение эллинистической иллюзионистской техники не дало поглотить объем фигуры плоскостью, а восстановление античной системы пропорций воспрепятствовало растворению человеческого образа в абстрактной символике или геометрическом орнаменте. Некоторые материалистические черты в изображении человека и реального мира, его окружающего, порою, хотя и робко, пробиваются из глубин народного творчества Востока. Но они неизменно преследуются господствующей церковью и придворной аристократией.
Рафинированное искусство Константинополя, тесно сросшееся с придворным ритуалом и религиозным культом, выполняло в Византии важнейшие социально-политические и идейные функции. Подданных империи — христиан оно должно было наставлять в истинной вере, смирять их волю и отуманивать разум в мистическом экстазе, подчинять душу всеобъемлющей власти государства и церкви. Чужеземные же варварские народы оно призвано было ослеплять своей пышной роскошью и утонченным аристократизмом, внушать им преклонение перед величием Ромейской державы и православной церкви. В противовес индивидуализму античного миросозерцания, где в центре художественного творчества находилась героизированная личность, в Византии индивидуум растворялся в обществе, а идея величия в идеологии и искусстве прилагалась лишь к церкви, государству, императору.
Византийское искусство с X в. становится все более программным, строго регламентируется церковью и государством; его тематика и иконография подчиняются устойчивому канону, сюжетные новшества преследуются. Византийское искусство как бы закостеневает в гордом величии своего неизменного совершенства.