Я прочел мою проповедь в церкви Сан-Самуэль перед очень изысканной аудиторией. После аплодисментов, мне предсказали большое будущее. Мне суждено было стать первым проповедником века, так как в возрасте пятнадцати лет никто еще не играл так хорошо эту роль. Опорожнив кружку для пожертвований, в которую принято класть милостыню для проповедника, служка нашел около пятидесяти цехинов и любовные письма, которые шокировали святош. Анонимная записка, внушившая мне желание узнать автора, призывала меня сделать неверный шаг, который, как я думаю, я должен был бы сделать, прочитав ее. Этот богатый урожай, при моей острой нужде в деньгах, заставил меня задуматься всерьез о том, чтобы стать проповедником, и я объяснил мое призвание кюре, попросив его о помощи. Благодаря этому я получил возможность каждый день бывать у него дома, где все больше влюблялся в Анжелу, которая хотела, чтобы я любил ее, но, проявляя стойкость дракона, не предоставляла мне ни малейших милостей. Она хотела заставить меня отказаться от священства и выйти за меня замуж. Я не мог на это решиться, но, надеясь заставить ее изменить свое решение, продолжал ее преследовать. Ее дядя дал мне поручение составить панегирик святому Иосифу, чтобы я прочел его 19 марта 1741 года. Я написал его, и даже кюре говорил о нем с восторгом, но было свыше решено, что я не должен проповедовать на земле более чем один единственный раз. Вот эта несчастная история, но справедливо то, что даже в варварстве есть нечто комическое. Я полагал, что не будет стоить мне больших хлопот выучить мою проповедь наизусть. Я был ее автор, я ее знал, и несчастье забыть ее не представлялось мне возможным. Я мог забыть фразу, но я должен был оставаться хозяином положения и заменить ее другой, и поскольку я никогда не был краток, когда говорил в компании порядочных людей, я не считал правдоподобным, что можно вдруг онеметь перед аудиторией, где я никого не знаю, кто мог бы заставить меня оробеть и потерять способность рассуждения. Я развлекался, по привычке перечитывая вечером и утром свою композицию, чтобы она хорошо отпечаталась в моей памяти, на которую у меня никогда не было причин жаловаться.
В день 19 марта, в который я должен был в четыре часа дня подняться на кафедру, чтобы читать мою проповедь, у меня не хватило духу отказать себе в удовольствии пообедать с графом де Мон-Реал, который жил около меня и который пригласил патриция Бароцци, того, что после Пасхи должен был жениться на его дочери графине Люсии. Я был еще за столом со всей прекрасной компанией, когда пришел клерк сказать мне, что меня ждут в ризнице. С полным желудком и смутной головой, я иду, я бегу в церковь, я всхожу на кафедру. Я очень хорошо говорю вступление и перевожу дух. Но как только произносится первая сотня слов повествования, я уже не знаю, что говорю и что я должен сказать, и, пытаясь продолжить, я мелю ерунду, и единственное, чего мне удается достичь, это глухой шум обеспокоенной аудитории, ясно видящей мое поражение. Я ищу выход из церкви, мне кажется, что я слышу смех, я теряю голову и надежду получить профессию. Могу заверить моего читателя, что у меня так и нет уверенности, притворился ли я, что упал в обморок, или сделал это всерьез. Все, что я знаю, это что я упал на пол кафедры, сильно стукнувшись головой о стену и мечтая разбить лоб. Два клирика подхватили меня и отвели в ризницу, где, не сказав никому ни слова, я взял пальто и шляпу и пошел домой. Закрывшись в своей комнате и притворившись, что меня нет, я облачился в короткое пальто, такое, что носят аббаты в провинции, и, положив в чемодан свой несессер, пошел к бабушке попросить денег, и я отправился в Падую сдавать мои терцины. В полночь я туда приехал, поспал сначала у моего доброго доктора Гоцци, которому не потрудился рассказать о своих бедствиях. Проделав все, что нужно для моей докторантуры на следующий год, я после Пасхи вернулся в Венецию, где нашел свое несчастье забытым, но вопрос о том, чтобы стать проповедником, уже не стоял. Меня это вполне утешило. Я полностью отказался от этого ремесла.
Накануне Вознесения муж мадам Мандзони представил меня молодой куртизанке, которая была тогда в Венеции на слуху. Ее звали Кавамакчи, что означает красильщица, потому что ее отец работал красильщиком. Она хотела, чтобы ее звали Преати, потому что это была ее фамилия, а друзья называли ее Джульеттой, – именем, данным ей при крещении, и она была довольно миловидной, чтобы иметь право попасть в историю. Известность этой девушки происходила от того, что маркиз Санвитали, из Пармы, заплатил сто тысяч экю в качестве платы за ее благосклонность. В Венеции только и говорили о ее красоте. Те, кто мог прийти к ней поговорить, полагали себя счастливыми, а те, кто был допущен в ее компанию – очень счастливыми. Поскольку я несколько раз упомяну о ней в этих воспоминаниях, читателю будет интересно узнать в двух словах ее историю.