Я выехал из Рима в начале июня 1771 года один, в моей коляске с четырьмя почтовыми лошадьми, хорошо оснащенный, очень хорошо себя чувствующий, и тем не менее решивший вести образ жизни, совершенно отличный от того, которому я следовал до этого момента, насытившийся и довольный теми удовольствиями, которыми я наслаждался тридцать лет подряд, я думал о том, чтобы не то, чтобы отказаться от них совсем, но не заниматься в будущем только тем, чтобы срывать цветы, отказываясь от постоянных занятий. С этой целью я направился во Флоренцию без всяких писем, решив никого не видеть, отдавшись целиком учебе. Илиада Гомера, которая со времени моего отъезда из Англии составляла час или два моих ежедневных занятий, на языке оригинала, породила во мне желание перевести ее итальянскими стансами; мне казалось, что переводчики на итальянский ее исказили, за исключением Сальвини, которого никто не мог читать по причине его сухости. У меня были схолиасты, я отдавал должное Попу, но я находил, что в своих писаниях он мог бы сказать намного больше. Флоренция была городом, где я думал этим заняться, удалившись от всех.
Другие соображения побуждали меня принять это решение.
Мне казалось, что я старею. Сорок шесть лет казались мне значительным возрастом. Я склонялся к тому, чтобы искать радостей любви менее оживленной, менее соблазнительной, чем та, которой я наслаждался до того, и последние восемь лет моя физическая мощь постепенно снижалась. Я нашел, что моя бодрость не восстанавливалась после самого длинного сна, и что мой аппетит за столом, который до того любовь лишь обостряла, становится меньше, когда я люблю, как и когда я веселюсь. Кроме того, я замечал, что больше интересуюсь зрелищем прекрасного пола, мне нужно было разговаривать, мне стали предпочитать соперников, стали делать вид, что, оказывают мне милость своими тайными свиданиями, но я не мог более претендовать на жертвы. Меня, наконец, стало беспокоить, когда я видел молодого вертопраха, которому мои старания, что я демонстрировал по отношению объекта его любви, не внушают никаких опасений, и когда сам объект, оказывая мне милость, желает обойтись со мной без всяких последствий. Когда обо мне говорили: это мужчина среднего возраста, я с этим соглашался, но мне было досадно. Все это, в те моменты, когда, оказавшись один, я погружался в себя, заставляло меня прийти к выводу, что я должен думать о прекрасном уходе. Я видел даже, что вынужден к этому, потому что видел, что мне вскоре не на что будет жить, после того, как я потрачу все свои накопления. Все мои друзья, чьи кошельки были для меня открыты, умерли. Г-н Дарбаро, умерший от чахотки в этом году, смог оставить мне в своем завещании лишь несчастные шесть цехинов в месяц пожизненно, и г-н Дандоло, единственный друг, который у меня еще оставался, мог мне давать лишь еще шесть, и он был старше меня на двадцать лет. Я имел, по своем отъезде из Рима, семь или восемь сотен римских экю, и мои драгоценности — часы, табакерки, красивые кинжалы — имели малую ценность, принося мне более неприятностей, чем добра, потому что выставляли меня богатым, и амбиции вынуждали меня держать марку. Осознание этой реальности заставило меня принять разумное решение заявиться во Флоренцию одетым просто и без всякой роскоши. Проделав это, сказал я себе, в случае, если нужда заставит меня продать мою мебель, никто ничего не узнает.
С этим планом я прибыл во Флоренцию менее чем за два дня, нигде не останавливаясь, поселился в трактире, никому не известном, и отправил мою коляску на почту, так как у трактирщика, которого звали Ж.-В. Аллегранти, не было места, куда ее поставить.
Достаточно хорошо поместившись в маленькой комнате, найдя хозяина гостиницы приличным и разумным и видя вокруг женщин только старых и некрасивых, я решил, что смогу жить здесь спокойно, избегая риска делать разные соблазнительные знакомства.