Я изучил сборник латинских поэтов маркиза Моска-Барци, только находясь в убежище, что избрал себе в Анконе. В нем я не нашел ни «Приапеи», ни Фесцинийцев, ни многих других фрагментов древних авторов, существующих в манускриптах во многих библиотеках. Это была работа, которая выдавала любовь, что питал тот, кто ее проделал, к литературе, но не позволяла увидеть его собственное отношение к ней, так как в ней отражалось только старание поместить труды авторов в хронологическом порядке их создания. Я хотел бы увидеть в ней примечания, а зачастую и комментарии. Помимо этого, издание не отличалось ни красивыми шрифтами, ни богатством маргиналий, ни хорошей бумагой, и в нем слишком часто встречались ошибки орфографии, которые, разумеется, невозможно простить. Эта работа оказалась неудачной, маркиз не разбогател, и это послужило причиной разлада в домашнем хозяйстве.
Я смог, однако, понять, какого рода была литература, что привлекала маркиза, его образ мыслей и суждения, в особенности из его трактата о милостыне и еще более из его апологии. Я увидел, что все, что он говорил, должно было не понравиться в Риме, и по здравом размышлении он должен был это предвидеть. Маркиз Моска был прав, но в области теологии правы лишь те, кто руководствуется суждениями Рима, и Рим всегда признает правоту лишь тех, чьи высказывания аналогичны заблуждениям, которыми сам Рим руководствуется. Работа маркиза была полна эрудиции, а еще более — ее апология, которая нанесла ему еще более вреда, чем сама работа. Он был ригорист, и, хотя и склоняясь к янсенизму, он часто опровергал самого Св. Августина. Он абсолютно отвергал то, что можно с помощью милостыни искупить наказание, назначенное за грех, и он совершенно не допускал достойной жертвы, кроме той, что следует буквально из предписания Евангелия: «Твоя правая рука не должна знать, что делает левая» — Ев. от Матв. (Нагорная проповедь). Он претендовал, наконец, на то, что тот, кто подает милостыню, грешит, если не делает это в самом большом секрете, потому что иначе невозможно, чтобы в этом не была замешана корысть.
Желая направиться в Триест, я должен был бы воспользоваться оказией, чтобы пересечь залив, для чего сесть в Песаро на тартану, которая отходила в тот же день и, благодаря попутному ветру, высадила бы меня через двенадцать часов. Мне бы надо было так и сделать, потому что, помимо того, что мне нечего было делать в Анконе, я удлинял этим путешествие на сотню миль, но я сказал, что направляюсь в Анкону, и по этой единственной причине я решил, что должен туда направиться; для меня всегда была характерна добрая доза суеверия, и мне сегодня очевидно, что она повлияла на все превратности моей причудливой жизни.
Постигая умом то, что Сократ называл своим демоном, который лишь изредка толкал его на какие-то решительные поступки, но очень часто мешал на них решиться, я легко допустил у себя наличие такого же Гения, насколько можно назвать Гением Демона. Уверенный, что этот Гений может быть только добрым и другом моего лучшего альтер-эго, я приписывал ему все случаи, когда совершал свой выбор, не находя достаточного для него объяснения. Я делал то, что он хотел, не спрашивая у него разумного обоснования, когда тайный голос мне говорил отказаться от поступка, к которому я испытывал склонность. Этот голос не мог быть ничем иным, как воздействием этого демона. Я воздавал ему сотню раз в моей жизни эту почесть и часто радовался в душе, что он лишь крайне редко побуждал меня сделать то, что я, по здравому размышлению, решал не делать. В этой связи, я чаще оказывался в ситуации, когда мог поздравить себя с тем, что посмеялся над собственным разумением, чем когда следовал ему. Но все это меня не смирило и не помешало рассуждать повсюду и всегда со всей возможной моей способностью. В Синигалии, за три почтовых станции от Анконы, в тот момент, когда я собирался лечь спать, мой возчик подошел спросить, не желаю ли я позволить принять в свою коляску некоего еврея, который также направляется в Анкону. Я желчно ответил ему, что не хочу никого, и менее всего — еврея. Возчик ушел, и в этот момент мне показалось, что я должен взять с собой этого еврея, вопреки разумному отвращению, которое заставило меня сказать, что я его не хочу. Я снова позвал возчика и сказал, что я согласен. Тогда он мне сказал, что я должен буду быть готовым выехать раньше, чем обычно, потому что была пятница, и еврей мог путешествовать только до захода солнца. Я ответил, что не собираюсь терпеть неудобства, и что от него зависит заставить лошадей двигаться быстрее.
Назавтра, в коляске, этот еврей, с довольно приятным лицом, спросил у меня, почему я не люблю евреев.
— Потому что вы, — ответил я, — по требованию религии являетесь нашими врагами. Вы полагаете своим долгом нас обманывать. Вы не смотрите на нас как на своих братьев. Вы наращиваете процент до предела, когда, по надобности в деньгах, мы обращаемся к вам за займом. Вы нас, наконец, ненавидите.