Я принял его руку, которую он очень скромно протянул для поцелуя.
Когда мой испанец увидел меня вернувшимся, он разразился смехом, объяснившим его мысль.
– Чему ты смеешься?
– Я смеюсь тому, что, едва приехав, вы находите случай развлекаться два дня.
– Скажи хозяину, что мне нужна коляска в моем распоряжении на две недели и хороший наемный слуга.
Хозяин, которого звали Оте, и который имел звание капитана, явился лично сказать, что в Цюрихе есть только открытые коляски; я согласился, и он поручился за верность предлагаемого наемного слуги. На другой день я отнес письма по адресам, это были г-н Орсильи и г-н Песталуци, их не было дома. Я увидел обоих после обеда у себя; они просили меня обедать у них по их дням и пригласили с собой в городской концерт, потому что там не было другого зрелища, кроме этого; он предназначался только для граждан-абонентов и для иностранцев, которые должны были платить экю, но они сказали, что я должен пойти как гражданин, и наперебой воздавали при мне хвалы аббату Эйнсиделя. На этом концерте, на котором звучала инструментальная музыка, я очень скучал. Мужчины все сидели по одну сторону, где и я со своими гостеприимцами, женщины – по другую, и мне это не понравилось, потому что, несмотря на мое грядущее обращение, я заметил среди них трех-четырех, которые мне приглянулись, которые обратили внимание на меня и с которыми я охотно бы полюбезничал. По окончании концерта выход произошел вперемешку, и два гражданина представили мне своих жен и дочерей; эти дочери положительно были из самых очаровательных в Цюрихе. Церемонии на улице были очень короткими, так что, поблагодарив этих господ, я вернулся к себе. Назавтра я обедал в семейном кругу у г-на Орельи, где воздал должное достоинствам его дочери, но не выявляя при этом своих чувств. На другой день у г-на Песталучи я играл в точности ту же роль, хотя мадемуазель легко продемонстрировала мне свой ум в вопросах галантности. Я оказался, к моему большому удивлению, очень ученым, и через три-четыре дня весь Цюрих знал об этом. Я наблюдал, что на променадах на меня поглядывали с почтением, что для меня было ново. Я все больше убеждался, что стать монахом было мое истинное призвание. Я скучал, но видел, что при таком внезапном изменении нрава это было неизбежно. Эта скука исчезнет, когда я привыкну к мудрости. Я проводил утром по три часа с преподавателем языка, который учил меня немецкому; он был итальянец, родом из Генуи, его звали Джустиниани, он был капуцин, и отчаяние заставило его отступить от веры. Этот бедный человек, которому я давал каждый день по экю и шести франкам, явился для меня ангелом, посланцем Провидения, а в моем безумном предполагаемом обращении я принимал его за дьявола, вышедшего из ада, потому что он пользовался каждым перерывом в наших длительных занятиях, чтобы говорить мне дурное обо всех религиозных отправлениях, и те, что имели наиболее привлекательный вид, были, по его мнению, самыми извращенными, поскольку были самыми соблазнительными. Он честил всех монахов как самых низких каналий рода человеческого.
– Однако, – как-то сказал я ему, – Нотр-Дам де Ейнсидель, например? Согласитесь, что…
– Что? Это объединение двух дюжин бездельников, невежд, порочных, лицемеров, сущих свиней, которые…
– Но его Высокопреподобие аббат?
– Крестьянин-выскочка, играющий роль принца и в своем самомнении вообразивший себя принцем.
– Но он ведь действительно…
– Отнюдь, это маска; я смотрю на него как на шута.
– Что он вам сделал?
– Ничего. Он монах.
– Он мой друг.
– Если так, простите мне все, что я сказал.