В той ярости, в которой я находился, я подумал пойти к ла Кортичелли, час был поздний, и я никогда у нее не был, но неважно. Мне надо было успокоиться, и я был почти уверен, что найду болонку любезной, а синьору Лауру – неспособной противостоять власти денег.
Мой лакей отводит меня к ее комнате.
– Хорошо, ступайте, ждите меня в коляске.
Я стучу, снова стучу, там откликаются:
– Кто там?
Я называю себя, мне открывают дверь, я вхожу в темноте, и синьора мне говорит, что пойдет зажечь свечу, и что если бы я ее предупредил, она ждала бы меня, несмотря на холод; действительно, мне показалось, что я в леднике. Я слышу смех ла Кортичелли, нащупываю ее кровать, нахожу ее, засовываю туда руку и нащупываю слишком очевидные признаки мужского пола. Я догадываюсь, что это ее брат, и вижу его при свете свечи, которую зажгла ее мать. Я вижу ее сестру, лежащую в той же кровати, которая смеется, укрывшись до подбородка, потому что она совсем голая, как и ее брат. Несмотря на свое отношение к этим вопросам, вполне вольное, это безобразие меня отвращает.
– Почему, – говорю я м-м Лауре, – вы не кладете свою дочь с собой?
– Чего мне опасаться? Они брат и сестра.
– Это нехорошо.
Постреленок убирается и идет в постель к матери, и ла Кортичелли мне говорит на своем болонском жаргоне, который меня смешит, что это все ни хорошо, ни плохо, потому что она любит своего брата только как брата, и что он ее любит как сестру. Она заключает, говоря мне, что если я хочу, чтобы она спала одна, мне надо оплатить ей кровать, которую она сама привезет из Болоньи.
Разговаривая и жестикулируя, она показывает мне, сама того не замечая, добрую треть своей наготы, и я не вижу ничего, что стоило бы увидеть, несмотря на это, мне было явлено свыше влюбиться в ее кожу, потому что это все, что у нее было. Если бы она была одна, я бы так и поступил, но ее мать и ее брат были тут, и я опасался сцен, которые могли мне испортить настроение. Я дал ей десять цехинов, чтобы она купила себе кровать, и ушел.
Я вернулся в мою гостиницу, проклиная всех мерзких матерей примадонн-девственниц.
Я провел все утро следующего дня в Галерее Медичи с г-ном Манн, где отметил пять или шесть чудесных произведений искусства, на полотнах, в скульптуре и выгравированных на камне. Прежде чем пойти обедать с аббатом Гамой, куда я был приглашен, я пошел рассказать Терезе о двух приключениях, которые имел ночью, и мы посмеялись. Она сказала, что настоятельно нуждаясь в женщине, мне надо было взять ла Кортичелли, которая наверняка не заставила бы меня страдать.
Аббат Гама, разговаривая за столом все время о политике, спрашивал, не хочу ли я взяться за поручение Португальского двора на конгрессе, который должен состояться, как полагает вся Европа, в городе Аугсбург. Он меня заверил, что отчитавшись аккуратно в поручении, которое он хочет мне поручить, я могу быть уверен, что, будучи затем в Лиссабоне, получу при дворе все, чего мог бы пожелать. Я ему ответил, что готов предпринять все, на что он сочтет меня способным, что ему стоит только мне написать, и я хотел бы, чтобы у него всегда был мой адрес. В этот момент я ощутил в себе большое желание стать министром.
Вечером в опере я поговорил с начальником балета, с танцовщиком, который должен был стать компаньоном моей протеже, и с евреем, который дал мне слово, что она будет танцевать па-де-де через три-четыре дня и все дни остающегося карнавала. Кортичелли сказала мне, что у нее есть теперь кровать, и что она приглашает меня поужинать с ней. Я пообещал ей прийти Будучи уверена, что я все оплачу, ее мать заказала у трактирщика ужин, достаточно хороший, на четыре персоны, и графины лучшего флорентийского вина, кроме того крепленого вина, которое называют
На следующий день меня весьма заинтересовало письмо из Гренобля. Валенглар мне писал, что Роман поехала в Париж со своей тетей, поверив, что если они туда не поедут, все, что говорил гороскоп, не сможет осуществиться.