Окруженная отрядом жандармов, Мария-Антуанетта поднялась по лестнице, которая вела в зал суда, прошла среди толпы народа и села на скамью подсудимых. Ее чело оставалось спокойно, и она не казалась смущенной. Глаза с синими тенями, следами бессонницы и слез, еще излучали свет и прежний блеск. Хотя красота ее, когда-то ослеплявшая Европу, уже исчезла, но следы этой красоты все еще были заметны. Природная свежесть уроженки Севера все еще просвечивала сквозь синеватую бледность. Ее волосы, поседевшие от страданий, составляли контраст с моложавым лицом и стройным станом и ниспадали на плечи, как горькая и преждевременная насмешка судьбы над молодостью и красотой.
«Ваше имя?» — спросил председатель суда Эрман у обвиняемой. «Мария-Антуанетта Австрийская и Лотарингская», — ответила королева. Ее тихий взволнованный голос, казалось, просил присутствовавших простить за величие этих имен. «Ваше общественное положение?» — «Вдова Людовика, бывшего короля французов». — «Сколько вам лет?» — «Тридцать семь». Фукье-Тенвиль прочитал обвинительный акт. Королеве вменялось в преступление то, что она чужестранка, ее высокое происхождение и положение при дворе, где она царила благодаря слабости короля, а также и то, что она не разделяла идей, которых не понимала, и противилась учреждениям, лишившим ее трона. Эта часть обвинительного акта являлась приговором судьбы. Королева не могла оправдаться в обвинениях, предъявленных ее рангу так же, как народ не мог перестать обвинять ее. Остальная часть обвинительного акта была гнусным эхом слухов и ропота неудовольствия, которые в течение десяти лет распространялись в обществе: обвинения в расточительности, предполагаемом разврате и измене. Она выслушала все это без малейшего волнения или удивления, как женщина, привыкшая к ненависти, рассеянно постукивая пальцами по ручке кресла, точно старалась вспомнить мотив, подбирая его на клавишах рояля.
Вызвали и допросили свидетелей. После каждого показания Эрман обращался с вопросами к обвиняемой. Она отвечала спокойно и кратко, опровергая показания. Ответы Марии-Антуанетты не скомпрометировали никого.
Некоторые бесстыдные обвинения имели целью опорочить в ней чувство матери. Циник Эбер, допрошенный в качестве свидетеля о том, что происходило в Тампле, дошел до того, что обвинил королеву в растлении собственного сына. Принцесса Елизавета была выставлена как свидетельница и соучастница этих гнусностей, и у Эбера хватило совести выудить признание в этом у семилетнего ребенка!.. При этих словах раздался ропот всеобщего негодования. Королева лишь жестом выразила свой ужас, не зная, как ответить, чтобы не осквернить своих уст. Один из присяжных спросил обвиняемую, почему она не возражает на обвинение. «Я не возражаю, — сказала она с величественным простодушием, — потому что есть обвинения, на которые природа отказывается отвечать».
С не меньшим достоинством ответила королева на обвинение в том, что она злоупотребляла своим влиянием из-за слабости своего мужа. «Я никогда не замечала, чтобы у него был такой характер, — сказала она, — моя обязанность и счастье состояли в том, чтобы сообразовываться с его волей».
По окончании длительных прений Эрман объявил, что весь французский народ высказывается против Марии-Антуанетты. Присяжные для проформы посовещались и вернулись в зал после часового перерыва. Королеву пригласили выслушать приговор. По радостным восклицаниям толпы, наполнившей дворец Правосудия, она догадалась о сущности приговора и выслушала его, не произнеся ни одного слова и не сделав ни малейшего движения. Эрман спросил ее, не хочет ли она возразить что-либо против вынесенного ей смертного приговора. Мария-Антуанетта отрицательно покачала головой и встала как бы для того, чтобы самой идти на казнь. Она облачилась в молчание — последнее, что оставалось у нее неприкосновенным. Жестокие аплодисменты сопровождали ее до последних ступеней лестницы, ведшей из зала суда в тюрьму.
Начинался последний день ее жизни. Она попросила у привратника чернил, бумаги и перо и написала сестре письмо, найденное впоследствии в бумагах Кутона, которому Фукье-Тенвиль поднес его в дар как реликвию королевской власти.
«Пятнадцатого октября, в половине пятого утра.
Вам, сестра моя, пишу в последний раз. Меня только что приговорили к смерти, но не постыдной: она позорит только преступников, меня же соединит с вашим братом. Невинная, как и он, я надеюсь выказать такую же твердость, какую выказал он в последние минуты своей жизни. Мне глубоко жаль покинуть моих бедных детей; вы знаете, что я жила только для них и для вас — для вас, всем пожертвовавшей из дружбы к нам, чтобы остаться с нами. Пусть они возьмут пример с нас. Сколько утешений дала нам во время всех несчастий наша дружба: мы наслаждаемся счастьем вдвойне, если можем разделить его с другом, а где найдешь большую нежность и большую близость, как не в собственной семье? Пусть сын мой никогда не забывает последних слов своего отца, которые я повторяю исключительно для него: „Никогда не мстить за нашу смерть“.