Есть люди, которые, под предлогом искоренения суеверия, хотят возвести в религию самый атеизм. Национальный Конвент гнушается такой идеей. Конвент отнюдь не составитель метафизических систем; это учреждение, на котором лежит обязанность заставить уважать не только право, но и особенности французского народа. Недаром он провозгласил признание прав человека пред лицом Верховного Существа! Идея Верховного Существа, бодрствующего над угнетенной невинностью и наказывающего торжествующий порок, вполне народна».
Среди якобинцев, принадлежащих к беднякам, раздаются рукоплескания. Робеспьер продолжает: «Народ, несчастные рукоплещут мне; если бы я встретил осуждающих меня, то среди богатых и среди преступных. Я ни на один день с самого детства не отступал от нравственных и политических убеждений, которые только что изложил перед вами. Если бы Бога не существовало, надо было бы выдумать Его… Я говорю с трибуны, — продолжал он, — где бесстыдный жирондист осмелился вменить мне в преступление, что я произнес слово „Провидение“, и в какое время — когда, проливая горькие слезы над народом, я старался возвыситься над толпой заговорщиков, которые окружали меня, и призывал на них небесное мщение, за отсутствием народной грозы. О! Пока существуют тирании — чья энергичная и добродетельная душа не будет призывать втайне от их святотатственного торжества вечную справедливость?! Мне кажется, что последний мученик за свободу испустит дух, успокоившись на этой утешительной мысли. Это чувство всей Европы и всего мира, это чувство французского народа. Разве вы не видите ловушку, которую вам расставляют тайные враги республики и эмиссары чужестранных тиранов? Негодяи хотят оправдать таким образом грубую клевету, наглость которой признает Европа, и оттолкнуть от вас посредством предубеждений и извращенных понятий тех, нравственное чувство и общие интересы которых увлечены святым и высоким делом, которое мы защищаем».
Решили произвести чистку в среде якобинцев. Робеспьер, которого слушали сначала с удивлением, потом холодно, поразил Эбера и Шометта, разгромив атеизм. Исповедуя Бога, Робеспьер создавал самому себе и революции совесть и судью. Он поставил в своей речи свою популярность в связь с исповедуемой им верой.
Партия Эбера, побежденная в этот день якобинцами, отомстила за себя в Коммуне еще более немилосердными приказами о преследовании церковных обрядов. Дантон выступал в Конвенте против этих преследователей, но говорил как политик, желающий, чтобы уважали священный обычай народа, а не как философ, обожающий высочайшую идею человеческого ума. Тем не менее совпадение мыслей, выразившееся в порицании Эбера и Шометта, на короткое время сблизило Робеспьера и Дантона.
Очищение рядов якобинцев происходило следующим образом. Каждый из членов, вызывавшихся по очереди на трибуну, должен был публично изложить свои убеждения.
Третьего декабря, когда на трибуне появился Дантон, чтобы дать отчет в своих действиях, ропот негодования пробежал по всему залу. Дантон на минуту смутился, затем, вооружившись спокойствием отчаяния и непоколебимостью добродетели, которой у него, впрочем, не было, сказал: «Я требую, чтобы все те, кто мог иметь подозрения против меня, высказали свои обвинения. Я почувствовал, что я как будто в опале, когда всходил на трибуну. Разве я уже не тот самый Дантон, который был рядом с вами во все критические минуты? Разве я уже не тот, кого вы обнимали, как вашего друга, и кто должен умереть вместе с вами? Я был один из самых храбрых защитников Марата. Я взываю к тени „друга народа!“ Вы будете удивлены, когда я сообщу вам о своей частной жизни, и вы увидите, что колоссальное состояние, которое мне приписывают мои враги, сводится к небольшому имуществу, которым я владел всегда. Я хочу оставаться в дружеских отношениях с народом. Судите меня в его присутствии. Я не разорву более ни одной страницы своей истории, как вы не разорвете страниц вашей, и они обессмертят летописи свободы!»
После этого вступления, сломавшего, так сказать, печать, долго сковывавшую его душу, Дантон пустился в импровизацию, настолько обильно снабженную фактами и стремительную, что перья слушателей не в состоянии были следовать за ней. Он сделал обзор всей своей жизни и воздвиг себе пьедестал, с которого вызывал своих клеветников свергнуть его. Он потребовал выбора двенадцати комиссаров, чтобы расследовать его поведение. Эту просьбу встретили молчанием. Казалось, народ верил более в его гений, нежели в его совесть.
Робеспьер мог одним словом погубить или спасти Дантона. Он чувствовал, что ему нужен этот человек как противовес популярности Эбера. Робеспьер взошел на трибуну не размеренно, как всегда, но со стремительностью человека, который торопится отразить удар.