Это первое заседание встревожило Комитет общественного спасения. Дантон, ободренный сочувствием, которое ему выказывал народ, говорил громко, чтобы его слышали вне зала. Минутами он так ревел, что голос его доносился до другой стороны Сены. Казалось, в груди его раздавался набат, призывавший к восстанию. Эрман звонил, не переставая, чтобы водворить тишину. «Разве ты не слышишь звона?» — спросил он Дантона. «Председатель, — ответил тот, — голос человека, защищающего свою жизнь, обязан покрыть звон твоего колокольчика».
На следующем заседании обвиняемые, и в особенности Лакруа, настойчиво потребовали, чтобы членов Комитета вызвали в качестве свидетелей. Фукье-Тенвиль отклонил это требование. Председатель приступил к допросу Филиппо, доказывавшему свою невинность с достоинством и силой убеждения. «Вам дано право погубить меня, — сказал он, — но я запрещаю вам оскорблять меня». Вестерман давал показания как воин, для которого важнее спасти свою честь, чем отстоять свою жизнь.
Подсудимых снова увели в тюрьму. Встревоженный Комитет общественного спасения не решался ни продолжать процесс, ни прекратить его. Закон требовал, чтобы прения продолжались по крайней мере три дня. Заседание следующего дня могло окончиться оправданием. Роковая случайность положила конец беспокойству Комитета.
Заключенные Люксембургской тюрьмы, надеясь на популярность Дантона, решили воспользоваться волнением, вызванным процессом, чтобы составить заговор с целью поднять народный мятеж. Ночью в комнате генерала Диллона состоялось совещание между Шометтом и некоторыми из главных подсудимых. Они договорились с несколькими сторонниками на воле. Жена Камилла Демулена должна была броситься к толпе, повлиять на нее своей красотой, горем и красноречием и увлечь ее против Конвента.
Антонелль, бывший председатель Трибунала, был уведомлен о заговоре. О нем донес заключенный Лафлотт. Четвертого апреля рано утром Сен-Жюст поспешил созвать Конвент. Билло-Варенн прочел письмо Лафлотта; Конвент постановил, что все виновные в заговоре против народного правосудия не будут допущены до прений и лишатся права защиты. Члены Комитетов тотчас бросились к Фукье-Тенвилю, чтобы передать ему это постановление. Фукье прочитал его судьям. Дантон встал, чтобы продолжать свою защиту. «Народ! — кричит он шумящей вокруг него толпе. — Молчи! Ты будешь судить меня, когда я кончу говорить! Мой голос должен слышать не только ты, но вся Франция! Я беру в свидетели всех присутствующих, что мы не оскорбляли суд». Присутствующие рукоплесканиями подтверждают слова Дантона. Негодующая толпа начинает волноваться и приближается к скамье подсудимых, как бы желая освободить их. Но за отсутствием возбуждающей силы все успокоилось. Председатель отказывает в слове Камиллу Демулену, который возмущается и разрывает исписанный лист, а клочки бросает на паркет. Но потом он подбирает их и, скомкав в шарики, начинает бросать ими в голову Фукье-Тенвиля. Дантон нагибается и следует его примеру.
Клочья речи Камилла Демулена, собранные после заседания одним из друзей Дантона, передали госпоже Дюплесси, теще Демулена, для восстановления во всей целости.
Дантон тщетно пытался протестовать еще раз. «Когда-нибудь, — воскликнул он, — истина будет обнаружена; я вижу великие бедствия, надвигающиеся на Францию. Вот что значит диктатура!»
Суд объявил заседание закрытым. Назавтра, так как истек трехдневный срок, объявили, что прения закончены.
Присяжные совещались долго. Страшная тревога овладела их сердцами. Никто из них не верил в преступность Дантона, но все верили в его порочность. Большинство колебалось, начались зловещие споры. Субербьель, бывший друг обвиняемых, колебался больше всех. Он любил Дантона, боялся Робеспьера, но более всего он боготворил республику. Взволнованный своими мыслями, он порывистыми шагами ходил взад-вперед по коридору, примыкающему к залу совещаний. К нему подошел один из его товарищей, Топино-Лебрюн. «Ну, Субербьель, — спросил Лебрюн, — что ты тут делаешь?» — «Я размышляю об ужасном поступке, исполнения которого от нас требуют», — ответил Субербьель. «А я уже покончил с размышлениями». — «К чему же ты пришел?» — «Я сказал себе: это не процесс, а мероприятие. Мы вознесены благодаря обстоятельствам на такую высоту, где правосудие исчезает, уступая место политике. Мы уже не присяжные, а мужи государства». — «Однако, — заметил Субербьель, — разве есть два рода правосудия: одно для обыкновенных людей, а другое для людей, стоящих выше? И невинность внизу разве становится преступлением наверху?» — «Дело не в этих рассуждениях, а в благоразумии и патриотизме. Дантон и Робеспьер не могут прийти к соглашению. Для спасения отечества один из них должен погибнуть! Спроси себя, как добрый патриот: который из двух более необходим в данную минуту республике, Робеспьер или Дантон?» — «Робеспьер!» — не колеблясь ответил Субербьель. «Итак, ты произнес приговор», — заявил Топино-Лебрюн и ушел.