Я провел двадцать пять лет в уединении, в чтении, в размышлениях по поводу лучших книг, толкующих о нравственности, философии и политике, желая прийти к наилучшим выводам. Из этого времяпровождения я вынес страстное желание сделаться полезным человечеству, святое уважение к правде, сознание скудности человеческих знаний. Шарлатаны ученого сословия, разные д’Аламберы, Кондорсе, Лапласы, Монты, Лавуазье одни хотели занимать видное место. Я в течение пяти лет стонал под этим позорным гнетом, когда революция дала о себе знать созывом Генеральных штатов. Я скоро угадал, к чему это должно привести, и вздохнул свободнее, надеясь увидеть человечество отомщенным, помочь ему разорвать эти узы.
Но это был пока только чудный сон! Он чуть не улетучился. Жестокая болезнь едва не свела меня в могилу. Не желая умереть, не совершив ничего для человечества, я на своем страдальческом ложе сочинял „Жертву отечеству“… Когда я выздоровел, то только и думал о том, как послужить делу свободы! А они еще обвиняют меня в том, что я продажный изверг! Да я мог бы получать миллионы, если бы только продавал свое молчание! А я нищий!»
Марат считал себя орудием Божьим. Он написал книгу о бессмертии души. «Революция, — говорил он, — всецело основывается на Евангелии. Нигде не высказано столько проклятий богатым и сильным мира сего. Иисус Христос — наш общий Учитель!»
Вера в свою избранность сказывалась на отношениях Марата с людьми. Когда они с Робеспьером встречались в Конвенте, то обменивались презрительными взглядами. «Подлый ханжа!» — бормотал Марат. «Низкий убийца», — шептал Робеспьер. И при этом оба одинаково ненавидели жирондистов.
Темная, вся в заплатах куртка, бархатные, в чернильных пятнах, панталоны, синие шерстяные чулки, башмаки, подвязанные у щиколоток веревками, грязная, расстегнутая на груди рубашка, прилипшие к вискам волосы, стянутые сзади кожаным ремешком, круглая, с опущенными полями шляпа — вот в каком виде Марат являлся в Конвент. Его жалкая внешность служила вывеской его мнений. Сознание важности предстоявшей ему роли росло вместе с предчувствием будущего могущества. Он угрожал всем, даже своим прежним друзьям. Он смеялся над Дантоном по поводу изощренности его вкуса. «Что Дантон, — спрашивал он Лежандра, — все еще говорит, что я смутьян, портящий все? Одно время я хлопотал для него о диктатуре, думая, что он способен к ней. Он изнежился в наслаждениях. Его опьянила добыча, полученная в Бельгии, и важность возложенного на него поручения. Он теперь слишком важный барин для того, чтобы снизойти до меня. Но народ и я — мы не спускаем с него глаз».
Конвент некоторое время старался с помощью организации всевозможных комитетов приучить свои членов к исполнению обязанностей, к которым они могли бы оказаться способными. Учреждение республиканского правления в стране, привыкшей в течение стольких веков к единоличной власти, стало главной мыслью депутатов Конвента. Они призвали в конституционный комитет людей, которые, как они предполагали, были в высшей степени одарены организаторским гением. Во время первых выборов руководствовались не партийными взглядами, но определением способнейших. Преобладали жирондисты, но не столько количественно, сколько поличным качествам. В комитете, в частности, заседали Бриссо, Петион, Верньо, Кондорсе, Жансонне, Сийес.
Комитет народного просвещения состоял из философов, писателей и артистов. Кондорсе, Приер, Ланжюине, Дюсо, Давид, Фоше были главными его членами. Камбон царил в комитете финансов: якобинец в своей страсти к республике, жирондист в ненависти к анархистам, честный, как рука народа, пересчитывающая свои собственные сокровища, и непоколебимый, как цифры, которые она выводит.
Комитет общественного спасения, долженствовавший поглотить все остальные и возвыситься над законами как фатум, был учрежден два месяца спустя и просуществовал полгода.
В то время как эти комитеты в тиши готовили конституцию и обсуждали системы воспитания, военную, финансовую и общественного благоустройства, волнения в Париже беспрестанно напоминали Конвенту о насущных и неотложных нуждах. По роковому совпадению годы волнений оказались для Франции и годами бесплодия почвы: продолжительные жестокие зимы выморозили хлеба; казалось, сами стихии сражались против свободы. Реки замерзли, трудно стало добыть дров; высокая цена всех припасов предвещала нужду и смерть в том виде, в каком они возбуждают наибольший ропот в народе: в виде голода. Роскошь исчезла вместе с чувством безопасности, которое ее порождает: богатые прикидывались нищими, чтобы избежать ограбления; дворяне и священники во время бегства унесли с собой или зарыли в погребах, садах, в стенах домов значительную часть золота и серебра в монетах. Конфискации и секвестры оставляли в руках республики без всякой пользы множество невозделанных земель и необитаемых домов.