Получила я большое письмо от Орлова, которого выжили и выжали всё же из Библиотеки поэта, несмотря на всю его приживаемость и обтекаемость (профессиональные!) и несмотря на профессиональное же его умение сосуществовать со временем и лавировать между вечно несытыми волками и не вполне доеденными овцами нашей родной литературы. Кому-то здорово встал он поперёк горла; непосредственной причиной его ухода оказалась та самая книга, к которой и Руфь руку приложила1
, - придрались к хвалебному отзыву (во вступительной статье) — о пастернаковских переводах2 — почему?? Слава Богу, хоть предоставили возможность «уйти по собственному желанию». Как и Твардовскому3. Так что великое спасибо судьбе и добрым людям, что вышла-таки в свет та самая большая цветаевская книга, которую Вы сейчас держите в руках; и Орлов не даром ел свой редакторский хлеб, сумев и успев подарить читателям несколько самых настоящих книг, из которыхНепременно постараюсь выбраться к Вам в течение сентября, но не знаю ещё когда — вряд ли получится в наши с Вами дни, но это ведь совсем неважно; когда соберёмся вместе, тогда и будут наши именины и дни рожденья, наш общий праздник. Пока же крепко обнимаю всех троих, люблю вас и помню всегда. Ада крепко целует вас всех.
2
В приказе директора издательства «Советский писатель» Н. Лесючевско-го от 25 мая 1970 г. сказано: «Особенно серьезной ошибкой является причисление к классическим произведениям Ленинианы эпилога поэмы Бориса Пастернака “Высокая болезнь”... которая заканчивается строками политически неприемлемыми» («Предвестьем льгот / Приходит гений, / И гнетом мстит / За свой уход...» -3
В 1970 г. А.Т. Твардовский ушел «по собственному желанию» с поста главного редактора «Нового мира», когда против его воли были отстранены от работы в редколлегии его сотрудники-единомышленники и назначены люди, с которыми он заведомо не мог работать.27 июня 1971
Очень всё грустно, дорогая моя Руфинька! Сколько мук и страданий — за что, за-что! — людям, и так уже исстрадавшимся и измученным!1
И сколько же тягот и тяжестей неподъёмных вновь навалилось на тебя; впрочем, они никогда с тебя и не сваливаются, ты всегда под грузом — тем или иным — и всегда непереносимым! Бедная Лиля, бедная Зина — за что им все эти испытания на старости лет, и за что — тебе, в твои самые яркие годы! На всё это нет слов, одни невыразимые болевые чувства и сочувствия, которые ни к чему, когда надо дело делать и помогать; а не «сочувствовать» издалека. Но я сама стала — за такой короткий срок — такой старой рухлядью, так разваливаюсь на составные части, что оторопь берёт; уж и нос увяз и хвост увяз — одновременно... И так-то уже больше ничего не нужно в жизни, кроме покоя, передышки, которых негде взять, ибо не стало покоя и равновесия<...> Для того, чтобы работать самой так, как «спланировала» на это лето, надо на что-то надёжное опереться внутри себя, хочу верить, что удастся, что это самое «надёжное» не раскрошилось по мелочам; оно ведь тратится, не лежит неприкосновенным запасом до востребования...
Крепко обнимаю тебя, Малыш мой дорогой, наш верный друг, наш последний верблюд в этой жизни, становящейся такой пустыней, такой-такой Сахарой!
Главное, что нельзя, недопустимо тебе быть верблюдом, никогда не доделывать своих дел во имя чужих, потому что, поверь мне, — в жизни остаётся лишь то, что ты совершил
Надеюсь всё же, что Лиле стало полегче, а с ней — и всем вам, всем нам!
Целую
1
Тяжело заболела Е.Я. Эфрон.12 июля 1971
Дорогой друг Владимир Николаевич, теперь Вы, наверное, уже восвоясях после писательского съезда1
и всего, с ним связанного, им связанного и развязанного. С не очень живым интересом прочла в «Литературке» выступление Грибачёва, «прославившее» вас обоих2, но в разных высотах; интерес мой был не жив, а полумёртв, ибо «нового» в нём (выступлении) было лишь повторение пройденного («окрик и охлест»3), — что само по себе старо, как мир. От этого, конечно, не легче; когда ни «охлёстывай» — всё больно... Вообще же были и довольно «живые» выступления, о к<отор>ых опять же могу судить лишь по газете; однако читаешь это всё и думаешь себе: