Она заглянула в кухню, в коридор, всюду, вернулась и села на стул, сняв с него блюдечко с окурками. Ей хотелось плакать. «Глупо… Из-за квартиры… Все было вздор, он мне не пара, он на двадцать лет старше меня… Что ему сказать, если он сейчас вернется?.. Нет, не надо, чтобы он знал, что я здесь была… Я сама виновата»… Она подумала, не взяться ли сейчас же за работу. Однако привести квартиру в порядок нельзя было ни в час, ни в три часа, и ей все-таки не хотелось, чтобы он ее застал в грубом заштопанном фартуке со щеткой и ведром. Не хотелось, несмотря на раздражение, и смущать его: понимала, что он сконфузится необычайно. «Нет, пусть он лучше не знает. Когда он съедет, найму двух татарок».
На столе лежала развернутая газета с крошками хлеба и колбасы. Не прикасаясь к ней, Марья Игнатьевна пробежала заголовки: «Отличник трактостроевец Черемченко»… «Сделаем Челябинск благоустроенным городом»… «Воскресники в Полтавской области»… Она вдруг заплакала — без всякой причины.
Вышла из квартиры, не оставив ему никакой записки. «Когда увидимся, поговорим, посмот-рим… Ничего, перееду в Николаев, там все пойдет по-другому. Война кончается, вернутся новые, свежие, интересные люди. Ясно!» Ясно не было, было скучно, очень скучно.
7
Позднее Иван Васильевич пытался литературно описать в дневнике чувства, испытанные им в тот день. Запись все ему не удавалась. Написал сначала, что у него помутилось в глазах. «Кажется и в самом деле помутилось? А впрочем едва ли. Сердце забилось, пальцы затряслись, это». Зачеркнул и написал, что в душе его что-то запело, потом вместо «запело» написал «засветилось». Это было хорошо в литературном отношении, но не выражало того, что он почувствовал. «Два слова: „не злокачественная“ были точно отбиты на машинке огненными буквами», — еще написал он. Несмотря на огненные буквы он все боялся, что не разобрал, не разглядел, не так прочел. Подошел к окну (день кончался): «не злокачественная». Зажег люстру на все три лампочки (три другие включались у Марьи Игнатьевны лишь на приемах): «не злокачественная». Подошел к ночному столику, зажег еще лампу с сиреневым колпачком: «не злокачественная». Он опустился на кровать, вспомнил об уговоре, вскочил, расправил сиреневое одеяло. Вид этой кровати немного волновал его, первые дни он отводил глаза. Теперь подумал о Марье Игнатьевне с восторгом. Ему казалось, что все совершенно изменилось. «Отпало главное препятствие! Отпало! Сегодня же ей все скажу!»
Взглянул на ее будильник, шедший с совершенной точностью, не то, что его часы. Татарин должен был заехать за ним через час, чтобы отвезти его в Алупку: он хотел узнать о своей сакле и условиться о дне возвращения Марьи Игнатьевны. И как раз пришла эта бумага от доктора (который ее продержал у себя несколько дней). Иван Васильевич за свой восторг ругал себя трусом, старой бабой, но и ругать себя теперь было ему очень приятно. «Выпить! Сейчас же выпить! Крепко выпить! Будь она хоть разопухоль, если не злокачественная!»
Пустой «Гектор Сервадак» остался в Алупке. Здесь он держал деньги просто под настольной лампой: в Ялте у него никто не бывал, а забравшийся вор уж никак не мог бы предположить, что гражданин в здравом уме и твердой памяти держит деньги не под замком. Он сунул в карман все, что имел, и выбежал на улицу. У Марии Игнатьевны были в буфете и ром, и рябиновка, она просила его пользоваться ее продуктами, как своими; но он за все время позаимствовал у нее лишь в первый день несколько кусков сахару, — забыл привезти свой, — да и сахар давно вернул.
Начинался чудесный, совсем весенний теплый вечер. С моря дул ветерок. В булочной давно пахло свежевыпеченным хлебом. Он почувствовал сильный голод, — все три недели никакого аппетита не было, что тоже казалось ему безошибочным признаком рака. Съестных припасов в лавках было мало, Иван Васильевич купил все, что мог достать самого дорогого. — «Нет ли икры? „Икры, гражданин, нет: Гитлер всю слопал“, — насмешливо сказал приказчик. По дороге он потерял пакетик с огурцами. Прежде пришел бы от этого в отчаяние, теперь даже не вернулся в магазин справиться. Купил водку, две бутылки вина. Выплеснул дома из стакана оставшийся с утра чай, налил водки, с наслаждении выпил, налил еще, с жадностью ел прямо с бумажек. Ему всегда казалось, что есть, если не пить, приятнее одному, чем в обществе.