Сьюки было не оттащить от суеты и сверкания огней, между тем как Александра по возвращении с поминальной службы испытывала отвращение к тому и другому. Проходя мимо электрических приборов в квартире, она начала чувствовать не то чтобы явные разряды, но некое неприятное покалывание, проникавшее глубоко в замкнутое пространство ее существа. Однажды, стоя возле телефонного столба напротив почтового отделения на Док-стрит и пытаясь вспомнить, что, кроме необходимости послать поздравительную открытку и небольшой чек ко дню рождения своему сиэтлскому внуку, привело ее в центр города — такие провалы ближней памяти случались у нее все чаще и чаще, пугая внезапными пробелами, начисто стиравшими то, что было полчаса назад, это было вызывающе очевидным и абсурдно банальным, — она вдруг едва не была сбита с ног невидимым разрядом, вызвавшим судорогу всех мышц той стороны ее тела, которая была обращена к столбу. Хотя никто из немногих людей, оказавшихся рядом и сосредоточенных на собственных делах, не заметил этого феномена, он хлестнул ее, как громко выкрикнутое оскорбление, и оставил ощущение тошноты, какое появляется, когда машина резко виляет, объезжая неожиданно возникшее на пути препятствие. Земная, освещенная солнцем сцена вокруг нее — сверкающий тротуар, упитанные люди в шортах, отбрасывающие приплюснутые самодовольные тени, привядшие циннии на клумбах возле цементных ступенек почтового отделения, американский флаг, обвисший высоко на столбе, — показалась вдруг безвкусно-неуместной, как шикарный десерт, поданный на завтрак. Чувство отвращения сопровождало ее весь остаток дня. Она была потрясена. У нее уже начал пропадать аппетит. Когда перед ней ставили еду, организм с трудом вспоминал, для чего она нужна. Ее слюнные железы постепенно переставали функционировать.
Во время карнавала искусственное веселье — пронзительные вопли, доносившиеся со стремительно крутящейся подвесной карусели, когда ее клетки, свисающие с длинных раскачивающихся тросов, бросали своих добровольных затворников из стороны в сторону; время от времени менее возбужденные вскрики испуга с судорожно вращающегося «чертова колеса», когда оно останавливалось, чтобы выпустить пассажиров из нижней кабинки и впустить новых, между тем как остальные зависали, раскачиваясь, на разных уровнях и у тех, кто оказывался на самом верху посреди ночного холода, вырывались панические восклицания, — угнетало ее, приводило в оцепенение, изгрызало и сжевывало ее прочную сердцевину, прежде всегда уверенно приветствовавшую сюрпризы и свежие ощущения. Она ловила на себе подозрительные взгляды окружающих; люди то ли чувствовали ее нынешнюю отчужденность, то ли вспоминали дурную репутацию, которую она приобрела здесь три десятка лет назад.
Сьюки ворчала:
— Кончай кукситься, Великолепная. Здесь нужно веселиться.
— Веселиться? Кажется, мое веселье закончилось.
— Не говори так. Посмотри на этих счастливых детей.
— По мне так они выглядят ужасно. Им давно пора быть в постели, и они это знают.
Дети утыкались лицами в бумажные кулечки сахарной ваты или старались пошире разинуть рот, чтобы откусить кусок облитого глазурью засахаренного яблока. Взрослые рявкали на них, побуждая принять участие в какой-нибудь бросающей вызов смерти гонке или рискнуть пометать кольца на опасно острые штыри, лишая их безопасности и тишины детской постели, соблазняя смехотворными посулами чего-то особенного, что они смогут наблюдать, если пробудут здесь достаточно долго. Александра и сама делала то же самое, в этом же самом городе, но то было столетия назад. И в тех ночных ожиданиях принимал участие другой человек, какая-то другая женщина, с более здоровым желудком и более жизнерадостным взглядом на жизнь.
— Ты посмотри! — воскликнула Сьюки. — Это же Крис Гейбриел!
— Скорее! Прячемся!
— Почему? Зачем нам прятаться? Ты же сама сказала: «Да пошел он!»
— Я так сказала? Это ты сказала, когда превратилась в Джейн.
Видение в белых артистических штанах и футболке с каким-то девизом на груди направилось к ним, повинуясь призывному кивку Сьюки. В свете карнавальных огней мужчина выглядел молодым, его лицо — ангельски гладким, губы были пухлыми, словно надутыми, волнистые платиновые волосы поредели только на темени и двумя тусклыми залысинами надо лбом, образовав треугольник, с которого свободно спадал единственный тщательно уложенный локон. Он напоминал Джеймса Дина, если бы Дин жил в Средние века и был выше ростом. С кривой полуулыбкой, характерной для этой кинозвезды, он спросил:
— Как поживаете, дамы?