Прежде чем попытаться сыграть джигу, Джейн сделала глоток какао, холодная круглая пенка пристала к пушку на верхней губе. Рэндольф, съев свою косточку, вбежал вприпрыжку и улегся на покрытом рубцами полу рядом с ее босыми, отбивающими ритм пальцами. Но он не спал: сердоликовые глаза пристально и прямо глядели на нее в каком-то испуге, голодное выражение немного взъерошило шерсть на морде и приподняло уши, розовые внутри, как раковины моллюска. «Эти верные друзья, – подумала Джейн, – так и остаются глупыми, осколки грубой материи. Он знает, что является свидетелем чего-то важного, но не знает чего; он глух к музыке и слеп к исканиям и движениям духа». Джейн взяла смычок. Он ощущался чудесно легким, как тонкий жезл. Джига была помечена «аллегро». Она начиналась с нескольких разящих фраз – короткая песенка – барабанная дробь (ля-ре), песенка – барабанная дробь (си-бемоль, до-диез), песенка ду-ду-ду-ду, песенка, дробь, песенка. Она быстро неслась дальше. Обычно у нее были сложности с этими промежуточными, слишком высокими и снижающими руладами, но этой ночью она летела вместе с ними, глубже, выше, глубже, спиккато, легато. Два голоса ударялись друг о друга, последнее возрождение полета, отступление от темы, возвращение к теме, чтобы все-таки быть побежденной. Это было то, о чем твердили мужчины, не давая никому сказать слова, все эти последние столетия, – смерть; неудивительно, что они держали эту тему при себе, неудивительно, что скрывали ее от женщин, предоставляя им рожать и воспитывать детей, позволяя смерти хозяйничать, пока
Джейн исполнила обе репризы и сыграла что-то еще, даже сложную среднюю часть, где нужно было играть быстро и динамично, пробираясь сквозь чащу точек и лиг. И кто это сказал, что ее легато звучит detach [66]
?Район Коув лежал за окном, темный, чистый, как длинная полоса антарктического льда. Иногда позвонит, жалуясь, сосед, но этой ночью даже телефон был в состоянии транса. Только Рэндольф не смыкал глаз, его тяжелая голова покоилась на полу, один темный глаз с кровавыми прожилками, плавающими в темноте, пристально уставился в пещеру мясного цвета в теле хозяйки, между ног, подстерегая воображаемого соперника. Сама Джейн была в таком волнении, таком экстазе, что продолжала играть, начав первую часть партии виолончели в сонате Брамса ми минор, все эти романтичные, томные половинные ноты, пока важничало воображаемое фортепьяно. До чего же нежен Брамс, несмотря на все его фанфары: просто женщина с бородой и сигарой.
Джейн поднялась со стула. Она испытывала страшную боль между лопаток, по лицу струились слезы. Двадцать минут пятого. Первые серые проблески света едва прочертили лужайку за окном, из которого открывался красивый вид. Беспорядочно разбросанные кусты, она их никогда не подстригала, разрослись и переплелись, как разные оттенки лишайника на могильном камне, как культура бактерий в плоской прозрачной чашке Петри. Рано утром подняли шумную возню дети. Боб Осгуд обещал попытаться встретиться на ленче в каком-то ужасном мотеле – несколько фанерных домиков, стоящих полукругом в рощице, около Олд Вик, – Боб должен позвонить из банка, чтобы договориться окончательно; итак, она может снять телефонную трубку и даже поспать, если дети будут вести себя тихо. На Джейн вдруг навалилась такая усталость, что она пошла спать, не убрав в футляр виолончель, оставив ее прислоненной к стулу, как будто играла в симфоническом оркестре и ушла со сцены на время антракта.