Постепенно она опускалась и морально. Жизнь в тепле и довольстве, благодаря только тому, что у нее оказалось хорошее молоко, существование без забот о хлебе и настоящего труда, невнимание и недоумение о том, каким образом делается ее сытая жизнь, восхищала и радовала ее. Заглядывая в будущее, она с ужасом думала о том, как ей придется перейти на старый режим, выкормив ребенка. Но успокоение приходило скоро, и она все с большей легкостью останавливалась на мысли о новой беременности, которая впоследствии даст возможность жить так, чтобы ликование желудка не прекращалось. Теперь она не стеснялась уже как раньше и крала без смущения нужное для собственного ребенка и для Эстер, так как чувствовала себя незаменимой в доме, если бы ее и поймали, и держала себя развязно с хозяйкой, сердясь и крича на нее, лишь только что-нибудь было не по ней. В кухне она образовала нечто вроде клуба кормилиц, и всегда по вечерам у нее сидело по несколько женщин, служивших поблизости или во дворе. Она возобновила и упрочила дружбу с Гитель, отчасти с Этель и многими другими и с наслаждением въедалась в сплетни и тайны, которые в этом маленьком мирке были неистощимы. Собственные дети этих женщин, пропадавшие в одиночестве и без вздоха над ними родной души, редко служили темой для разговора, разве только что-нибудь выходящее из ряда вон в их судьбе останавливало внимание, — тогда на миг омрачались лица, старое человеческое вспыхивало, скорбь неслась от их разговоров, как нечаянно забредали в дом дух раскаяния и печали. То, что дети умирали, приелось уху, притупило чувства и так же трогало, как если бы умирали где-нибудь в другом неизвестном мире, но когда Гитель рассказывала, что на прошлой неделе у одной женщины ребенок, отданный на вскормление, от небрежности сгорел, а у другой подавился пуговицей, то это действовало, как удар по голове. Как ни зачерствели сердца в борьбе за жизнь, но и в них, как в глухом, наконец расслышавшем предостережение, начинало что-то шевелиться, и судьба своих детей на время становилась преобладающим интересом. Но стихала тревога, забывалось чужое несчастье, и погружение человека в бездну продолжалось своим путем. Все вошло у Иты в обычную колею жизни кормилицы. Даже и Михель ее уже не так пугал, хотя становился все грубее и страшнее. Извратив материнство и против воли отдалившись от своего ребенка, она этим шагом как бы перерубила связь со своей прежней личностью. Вышло как-то так, что настоящей любовницей, женщиной, жившей для того, чтобы содержать своего любовника, она сделалась, именно будучи на службе. Ей уже не было обидно, что она содержит Михеля и должна для него работать. Для кого бы она сберегала деньги? Все стимулы заботы исчезли, растворенные в спокойной и обеспеченной жизни, и чтобы от них не было никакого осадка, нужно было только стараться жить, ни о чем не думая. А это легче и удобнее всего давалось. Правда, она ссорилась и дралась с ним, когда он каждый раз увеличивал свои требования и откровенно толкал ее к систематическому и правильно организованному воровству (потому что оно было все еще противно ее душе), но не в этом заключалась истинная причина их размолвок. Как-то к руке были и гармонировали со всей ее жизнью эти тайные сцены, грязные и бесчеловечные, когда он ее бил, а она отбивалась, разминая бродившее в ней здоровье, как-то к руке были и эти нетрудные и приятные заботы и страхи, и складывалась такая иллюзия новизны в существовании, что Михель становился ей дорог и нужен, и она мучилась, когда он не приходил.