— Вполне возможно, синьор, — хладнокровно отвечал Скедони, — сколько угодно монахов сходствуют внешностью, однако братья ордена черных кающихся облачены во власяницу; к тому же изображенный на ризе череп — символ их ордена — вряд ли ускользнул бы от вашего внимания; следовательно, тот, кого вы видели, не мог быть членом братства, о котором идет речь.
— Я не склонен утверждать это категорически, — возразил Вивальди. — Но кем бы ни был этот черноризец, я надеюсь вскоре свести с ним более близкое знакомство и выложить ему истины столь беспощадные, что не допущу с его стороны даже слабой попытки прикинуться непонимающим.
— Коль скоро у вас есть прямой повод для нареканий, именно так и следует поступить, — согласился исповедник.
— Только если у меня есть прямой повод? Неужели в ином случае беспощадные истины высказывать нельзя? Неужели можно быть откровенным только тогда, когда нас задевают непосредственно? — Винченцио показалось, что ему удалось уличить Скедони, ибо тот нечаянно дал понять, что ему известно, почему у юноши есть право предъявить незнакомцу претензии. — Заметьте, преподобный отец: я ведь ни словом не обмолвился о нанесенном мне оскорблении. Если вам об этом известно, то, несомненно, из каких-то других источников; я же ничем не выразил своего негодования.
— Разве что грозным голосом и гневным взором, синьор, — сухо отозвался Скедони. — Видя, как человек кипит от ярости, мы обычно склонны заключить, что он испытывает возмущение, вызванное обидой, действительной или воображаемой. Поскольку я не имею чести знать, о чем вы говорите, то не в состоянии и определить, которая из двух причин вызывает ваше недовольство.
— Относительно природы причиненной мне обиды я никогда не испытывал ни малейших сомнений, — высокомерно заявил Вивальди. — А если бы и испытывал, то — вы уж простите меня, святой отец, — не обратился бы к вам с просьбой их разрешить. Нанесенное мне оскорбление, увы, слишком ощутимо; к тому же для меня более чем очевидно, от. кого оно исходит. Тайный наушник, вкравшийся в семейное святилище, дабы осквернить адом его покой, доносчик, гнусный оскорбитель, посягнувший на чистоту невинности, — все это одно-единственное лицо, мною теперь разоблаченное.
Вивальди произнес эти слова со сдержанной силой, полной достоинства и резкости, поразившей Скедони, казалось, в самое сердце. Уязвленная гордость или совесть были тому причиной — сказать с уверенностью было трудно. Вивальди приписал волнение монаха тревогам больной совести. Черты Скедони исказила мрачная злоба, и Вивальди почудилось, что перед ним человек, которого страсти способны подвигнуть едва ли не на любое преступление, даже самое чудовищное. Он отшатнулся от монаха, словно вдруг увидел на пути змею, — и, забывшись, глядел на него так пристально, что даже не сознавал, насколько поглощен увиденным.
Скедони почти сразу же опомнился; зловещая мрачность исчезла; выражение лица его смягчилось; сохраняя, однако же, надменный вид, он строго вопросил:
— Синьор, хотя причины вашего недовольства мне по-прежнему совершенно неведомы, я все же не могу не понять, что ваша враждебность в какой-то мере направлена против меня; именно во мне вы усматриваете источник ваших неприятностей. И все же я не позволяю себе ни на миг допустить, вы слышите, синьор, — Скедони многозначительно возвысил голос, — что вы осмелитесь приложить ко мне позорящие честь и звание клички, вами перечисленные, но…
— Я прилагаю их к моему обидчику, — перебил монаха Вивальди. — Вам, святой отец, лучше знать, применимы ли они к вам самому.
— Тогда у меня нет ни малейших нареканий, — искусно вывернулся Скедони, заговорив неожиданно миролюбивым тоном, изумившим Винченцио. — Если речь идет о вашем обидчике, кто бы он ни был, я со своей стороны вполне удовлетворен.